– Пока не подвернется экземпляр, чей яд дороже брильянтов.
Он кивнул и неопределенно фыркнул.
– Нельзя исключать и Акоста-Рохаса. Никто так не жаждал поймать живого Т. Церрехоненсиса, как он, это всем известно.
– Именно поэтому его и следует исключить. Будь у него в руках яйцо Т. Церрехоненсиса, уж он бы точно с ним не расстался.
– Все равно это один из них, или никто, – буркнул Уортроп сердито. – Фон Хельрунг вечно болтает. Наверняка это он разболтал, а теперь даже не помнит, с кем говорил об этом, и говорил ли вообще. – Он вздохнул. – Ирландские бандиты! Не менее глупо предполагать, что за этим стоит Метерлинк или его клиент – если таковой вообще существует.
Он барабанил пальцами по колену, глядя в окно. Экипажи уворачивались от автомобилей, те и другие объезжали редких велосипедистов и невесть откуда выныривавших пешеходов. Раннее утреннее солнце золотило здания вдоль Пятой авеню и покрывало медью гранитную мостовую.
– Зачем вы туда пошли? – спросил он вдруг. – Как вы с Лили Бейтс оказались в Монстрариуме?
У меня загорелись щеки.
– Поздороваться с Адольфом. – Я вздохнул. Что толку увиливать? – Я хотел показать ей Т. Церрехоненсиса.
– Показать что…? – Он явно мне не поверил.
– Она… любит такие вещи.
– А ты? Что любишь ты?
Я знал, на что он намекает.
– Мне показалось, что мы закрыли эту тему еще на балу.
– После чего ты пошел и сломал челюсть ее партнеру. – Почему-то мое замечание показалось ему смешным. – Да и вообще, насколько я понимаю, эта тема неистощима.
– Только не для вас, – напомнил ему я.
– Да, из-за любви я едва не утонул в Дунае.
Я мог бы сказать ему, что не из-за любви он сиганул тогда с моста в Вене – по крайней мере, не из любви к другому. Отчаяние – глубоко эгоистичный ответ на удары, которыми осыпает нас судьба.
– Что ж, ваше появление в логове монстрологов оказалось как нельзя кстати, – сухо заметил Уортроп. – Еще минута, и было бы поздно! Также и мой друг успел тогда вытащить меня из воды прежде, чем меня подхватило и понесло течение.
– Лучше любить, но потерять…[5]
Тут уж он не выдержал и взорвался, поэт-неудачник.
– Ты еще будешь стихи цитировать? Зачем – подразнить захотелось? Кто из нас более жалок, Уилл Генри: тот, кто любил и потерял любовь, или же тот, кто не любил совсем?
Я отвернулся, мои руки, лежавшие на коленях, сами собой сжались в кулаки.
– Идите к черту, – буркнул я.
– Можешь сколько угодно утешать себя тем, что лучше любить и потерять любовь, но помни – самый невинный поцелуй может таить смертельный риск для твоей возлюбленной. Никто точно не знает, как именно Биминиус аравакус переселяется от хозяина к хозяину. Так что в твоей страсти – семена гибели, а не спасения.
– Только не надо говорить мне о гибели! – крикнул я. – Мне ее лик знаком лучше, чем кому-либо, – и уж конечно, лучше, чем вам!
И тогда он начал цитировать из «Сатирикона» – видимо, чтобы поквитаться со мной:
– «А вот еще, Сивилла Кумская: я ее своими глазами видел, подвешенную в бутылке; мальчишки спрашивали ее: “Сивилла, Сивилла, чего ты хочешь?”, а она отвечала: ”Смерти”».
Мальчик в вязаной шапчонке, мужчина в запачканном халате и существо, запертое в банке.
Шр-р-р, шр-р-р.
Я спрятал от него лицо, но он повернулся ко мне и заговорил, наклонившись так близко, что я чувствовал его дыхание на своей шее.
– Можешь пренебречь любыми советами, которые я давал и еще дам тебе в жизни, но этот ты должен навеки запечатлеть на скрижалях своего сердца. Любовь приходит, не спрашивая нашего согласия; но ты, ради самой любви, должен дать ей уйти. Отпусти ее, Уилл. Дай себе зарок никогда больше не встречаться с этой девушкой, и ни с какой другой тоже, ибо боги не мудры, а природа не терпит совершенства.
Я горько рассмеялся.
– Мальчишкой я считал эти ваши туманные высказывания величайшей мудростью. Теперь начинаю думать, что внутри у вас полно дерьма, и оно прет во все стороны.
Я напрягся, готовясь к взрыву. Но его не последовало. Монстролог захохотал.
Вернувшись в номер, доктор смыл с себя засохшую кровь и пыль Монстрариума, переоделся и заказал плотный завтрак, к которому, однако, не притронулся, а отдал на растерзание помощнику, отличавшемуся зверским аппетитом. Я действительно оголодал.
– Рекомендую поспать, – сказал он. – Тебе предстоит долгая ночь.
– Вам тоже надо отдохнуть, – сказал я, возвращаясь к привычной роли его няньки. – Ваша рана…
– Не худшая из огнестрельных ран, – заметил он небрежно. – И я почти не потерял крови, благодаря нежным заботам твоей милой.
– Она мне не милая.
– Ну, значит, немилой.
– Она просто дьявольски меня раздражает.
– Это я тоже уже слышал. Кстати, а почему ты бранишься? Ругательства – костыли для лишенных воображения умов.
– Здорово, – сказал я. – Когда-нибудь я запишу все ваши изречения и издам отдельным томом для просвещения и развлечения публики. «Остроты и афоризмы доктора Пеллинора Уортропа, ученого, поэта, философа».
У него даже глаза загорелись. Он думал, что я всерьез. Похоже, забыл уже, что я ему сказал в такси, про дерьмо.
– Прекрасная мысль, мистер Генри! Вы мне льстите.
И он ушел, отказавшись сообщить мне, куда направляется. Меньше знаешь, лучше спишь, ответил он на мой вопрос. Поскольку он вообще любил изъясняться загадками, я тогда не обратил на его слова особого внимания. Я был поглощен завтраком, усталостью и мыслями о предстоящей черной работе. Оглядываясь назад, признаю, что его тогдашняя скрытность не предвещала ничего хорошего; как, впрочем, и всегда.
И Сивилла ответила:
– Смерти.
Тварь в банке, шр-р-р, шр-р-р по стеклу плавниками.
Тихо, как муха, бьющая крыльями по воздуху.
И мы тоже, как две засохшие мухи, одна болтается в сером панцире старого дома, другая в сером, безжизненном воздухе, гремит нутром в погремушке собственной кожи.
День переходил в ночь, когда я, изможденный непривычным физическим трудом, рухнул на табурет; ладони саднило от лопаты.
Надо крепиться… пора уже привыкнуть к таким вещам.
Невозможно сказать, как именно умерла женщина по имени Беатрис. Мягкие ткани ее тела не сохранились, а на костях не было никаких характерных повреждений, кроме следов от пилы, которой он расчленял тело. Возможно, он убил ее сам, но, если так, то Уортропа, которого я знал в детстве, действительно больше не существует. Тот Уортроп бывал жесток, когда надо было быть добрым, и добрым, когда жестокость оставалась единственным средством.
– Это я во всем виноват, – шепнул я костям под моими ногами. – Я должен был знать, покидая его, что он рано или поздно вывалится с тарелки этого проклятого мира.
День уже угасал, а я все сидел в углу, ссутулившись. Подавлял желание броситься в дом и высказать ему все в глаза. Он был мне чужим, этот человек, с которым я прожил бок о бок двадцать лет моей жизни, чьи настроения я когда-то читал, как жрец читает будущее по внутренностям жертвенного агнца. Но теперь я и вправду не знал, как он будет реагировать.
Я плотнее запахнул пальто. Пепел летал в воздухе. Мелькнула мысль:
Лучше бы умер он.
Жалкий крик вырвался из моего горла, и я вспомнил ягнят, темноглазых, беломорденьких, жалобно блеющих в темноте.
Риверсайд Драйв в сумерках: тоскливые гудки буксиров и строгие фасады над черной водой, – надежные постройки, основательные дома людей, занятых серьезным делом. Клубы, церковь, смокинги к обеду, хорошие манеры респектабельных людей. На столах хрусталь и крахмальные льняные скатерти. Шелк китайский, чай индийский, манеры английские. А еще лампы, которые отбрасывают только тени, не освещая ничего, шлейфы длинных платьев, которые метут по натертым до блеска полам, и негромкие голоса, доносящиеся из гостиной:
– a ne veut dire rien. Je n’y peux rien.[6]
«Есть ли у вас визитная карточка?» – это спросил дворецкий.
«Нет, просто скажите мисс Бейтс, что пришел девятипалый».
И тут, наверное, на звук моего голоса, в вестибюль вплыла дама в элегантном платье. Это была та самая женщина, чей ангельский голос убаюкивал меня по ночам словами на непонятном языке, та, что сказала при нашей последней встрече, что я не случайно попал в ее дом – что это воля Господа.
– Уильям? – Ее рука взлетела ко рту. – Уильям!
Она сразу отбросила формальности, на которых держался ее буржуазный мир, и прижала меня к своей груди в крепком материнском объятии. Потом положила прохладные ладони мне на щеки, и заглянула в мои глаза, видевшие так мало и так много.
– Боже, как же ты вырос! – воскликнула она. – Лили не сказала мне, что ты стал такой высокий!
– Как вы поживаете, миссис Бейтс?
Услышав жуткие ночные крики своего нечаянного подопечного, которого мучили кошмары, она стремглав слетала в холл, сжимала мальчика в объятиях, гладила по волосам, осыпала поцелуями его голову, пела ему, и ее голос был не похож ни на что, слышанное им ранее, и иногда в этой суматохе и тоске он, забывшись, называл ее мамой. Она никогда его не поправляла.