– Наши боги не так уж и отличаются друг от друга. Мой хочет крови. И твой тоже. По временам, когда черный святой шагает по здешним коридорам, кажется, что их желания сливаются в одно. О́дин здесь, в этих камнях, в скалах, в горном перевале. О́дин – бог смерти, он ждет, что ему станут угождать, убивая. Какое счастье, что твой бог хотел того же самого от фивейских мучеников.
– Мой Бог – не твой бог.
– А что ты знаешь о моем боге?
– Только то, что он лживый.
Ворон кивнул.
– Это верно, еще как верно. – Он вроде бы задумался на минуту. – Но разве тут дело не в том, с какой стороны посмотреть? Предательский характер моего бога известен всем. Он убивает героев, чтобы забрать в свои чертоги. А твой бог позволяет своим мученикам умирать, чтобы испытать их веру и отправить на Небеса.
Исповедник заставлял себя мыслить ясно, усилием воли вызывая те переживания, которые он испытывал, когда молился Богу, положив руки на мощи святого. Он снова заметил боковым зрением какое-то движение. Жеан помнил разговор в доме Зигфрида, признание Ворона, что когда-то он был христианином и именно в этом месте обрел и потерял веру. «Узнай, чего он добивается, и узнаешь, в чем его слабость». Жеан снова и снова мысленно повторял эти слова. Рассудок был теперь подобен свече под натиском бури, огонек которой можно сохранить только неустанной заботой и вниманием.
– Ты не монах, однако говоришь как монах, – произнес Жеан.
– Я был когда-то монахом, – сказал Хугин.
– Так почему же ты оставил Христа?
– Потому что Христос оставил меня.
– Но ведь Он всегда рядом и готов снова тебя принять.
– Его не было рядом, когда я просил Его об этом. Зато нашлось кое-что другое.
Ворон убрал руки от свечи. Свет вдруг заиграл на золоте алтаря – танцующий в темноте огонек превратил металл в жидкость.
– Что же?
– Другой путь.
Лошадь переступила с ноги на ногу, и пламя свечи затрепетало от сквозняка. Ворон закрыл лицо руками, как будто горюя, его изуродованная голова стала золотистой в лучах теплого света. Он тихо проговорил:
– Иисус оставил меня. Я молился, а Он меня оставил.
В темноте, словно проступая сквозь толщу воды, возник силуэт. Это было то дитя, которое Жеан видел на речном берегу: чудовищно изнуренная голодом, брошенная девочка с худым осунувшимся лицом. Ворон не замечал ее, и Жеан не стал обращать его внимание на девочку, опасаясь того, что может сделать чародей. Пока Ворон смотрел в пол, Жеан махнул рукой, пытаясь прогнать ее. Девочка не шелохнулась, просто стояла и глядела на него, и ее лицо казалось в темноте белой маской.
– Мои родители – бедняки из ближайшей деревни, у них было много сыновей и дочерей. Я не родной их ребенок, а найденыш, монахи заплатили матери – женщине, которую я называл матерью, – чтобы она выкормила меня. И я оставался в их семье до пяти лет, пока не умер отец. Тогда монахи из милосердия взяли меня сюда. Они обучали меня, кормили и собирались сделать одним из них.
– То воистину была воля Христа, – сказал Жеан.
– Воистину. Жизнь в монастыре у мальчишек была не так уж трудна, и я мог время от времени ходить в долину и навещать родных. Особенно я любил сестру.
– Лучше стремиться к Христу, чем возвращаться к земным привязанностям, – заметил Жеан.
Он говорил почти механически, озвучивая те прописные истины, которые были вложены в него, давая те советы, которые давали ему. Казалось, будто слова были той самой ниточкой, за которую он мог ухватиться, чтобы спастись от гнева, нарастающего внутри и грозящего уничтожить того человека, каким он когда-то был.
– Я так не думаю, – возразил Хугин. – Сестра уж точно значила для меня больше, чем Бог. Мать занималась хозяйством и другими детьми, отец умер, и все свои нежные чувства я сосредоточил на сестре. Когда я пробыл в монастыре пять лет, она заболела лихорадкой.
– Она умерла?
– Она умерла бы, если бы я ничего не делал.
– Ты молился?
– Да. И я умолял аббата послать за лекарем. Он заявил, что в долине полным-полно маленьких девочек, и если одной станет меньше, Господь не огорчится. Он захотел бы спасти крестьянского сына, который может пасти скот, строить и сражаться во имя Христа, но только не одну из сопливых девчонок.
– Он рассуждал неправильно, – сказал Жеан.
– И это стоило ему жизни, – сказал Ворон. Он окончательно избавился от прежней слабости. От гнева его голос зазвучал уверенно, мощно и звучно.
Жеан не мог ответить. У него кружилась голова. В носу снова стоял запах той жижи из-под снега. Ярость сгущалась внутри него. Он силился подавить ее, напоминал себе о цели путешествия: узнать, почему этот негодяй преследует госпожу Элис, понять, в чем причина, чтобы защитить ее.
– Я пришел к ней, я знал, что она умирает. Моя мать позвала одну женщину с гор, женщину, которая придерживалась старой веры, которая когда-то сожгла себе лицо, чтобы овладеть своим искусством. Она и рассказала мне, что эта долина – место особенное. Церковь была построена на источнике, посвященном старинному богу, мертвому богу, богу повешенных, хранителю удивительных рун. Римляне утверждали, что, когда они пришли сюда, здесь стоял храм Меркурия. Но я знаю его под другим именем: Один. Некоторые называют его Вотаном, Воданом, Годаном, Христом.
– Христос не имеет никакого отношения к этим идолам, разве что ниспровергает их. – Жеан теперь пристально смотрел на Ворона, силясь удержаться от… от чего?
– Твой бог так же жаждет крови, как и те, которым люди поклонялись с начала времен, – заявил Хугин. – Ответь мне, когда первый камень попал в первого мученика, когда Стефан пролил кровь за Христа, разве твой бог не улыбался?
Жаждет крови. Ощущения, испытанные в те минуты, когда его терзал Серда, снова вернулись – вкус плоти во рту, текучая сила, наполняющая тело по мере того, как теплая кровь сочится в горло. Тогда это представлялось чудовищным, однако сейчас воспоминание вовсе не казалось Жеану таким уж ужасным, оно было даже приятным.
– Богу нужна была смерть. Долине нужна была смерть. Знахарка показала мне тройной узел. – Руки Ворона лениво нарисовали в воздухе изображение. – Три в одном, ожерелье мертвого бога, петля, которая затягивается в одну сторону, которую невозможно растянуть обратно. Я отправился к аббату в его погреб. Он успел напиться, и мне было нетрудно сделать то, чего хотел бог.
У Жеана пересохло в горле. Глаза девочки как будто пронизывали его насквозь. Он понимал, что отчаянно нуждается в глотке воды, отчаянно нуждается в пище. Жеан облизнул губы. Вкус того, что он нашел под снегом, стоял во рту, однако не насыщал, а лишь распалял желание найти еще.
– К утру сестра поправилась. Знахарка сказала, что за свою помощь хочет, чтобы сестра служила ей. И я пошел вместе с ними в горы.
Жеану казалось, что вся церковь раскачивается.
– Так ты говоришь, идол, которого ты нашел, снова хочет крови?
– Я уже дал ему. Я не знаю, чего он хочет.
Жеан был не в силах воспринимать слова Ворона. Кровь внутри него обращала вены и прочие полости тела в морские пещеры, захлестываемые приливной волной. Он мог думать только об одном.
– Что это? – спросил Жеан. Он с усилием выталкивал из себя слова.
– Что «это»?
– Ты испачкан в чем-то. На тебе что-то мокрое. – Жеан чувствовал запах. Ему отчаянно хотелось попробовать это, лизать и обсасывать плащ Ворона, упиваться запахом и вкусом черной жижи, которая покрывала голову, плечи и руки Ворона.
– На тебе тоже, монах. Я занимаюсь нелегкой работой.
– Что же это?
Ворон улыбнулся. Его лицо показалось Жеану знакомым. Это проявление болезни, которая напала на него в тот миг, когда он ступил на территорию монастыря, в этом он не сомневался. Он где-то уже видел раньше лицо Ворона. Оно было изуродованным, распухшим, покрытым шрамами, однако он узнавал его.
– Что это?
– Это кровь.
Девочка отступила назад, и тьма скрыла ее. Она просто вернулась в трясину темноты. И исчезла.
Кровь. Жеан упал на плиты пола. Он знал, что это за запах, однако гнал от себя саму мысль об этом. Кровь, вкус которой он ощущал на лесной поляне, кровь, которую он слизывал со снега. Стены церкви завертелись вокруг него. Он ощущал, как сжимается горло, как холодеет кожа, покрываясь ледяным потом. Его тело просто распирало от желания действовать.
Молитвы и обрывки песнопений, церковные догматы как будто разлетелись на множество осколков, проносясь в голове, силясь вновь обрести цельность и смысл, пытаясь сделать его тем, кем он был. «Тому, кто изрыгнет из себя облатку, потому что желудок его переполнен пищей, и бросит ее в огонь, положена двадцатидневная епитимья… Бог от Бога, свет от света, истинный Бог от истинного Бога, сотворенный, а не рожденный… Этих мелких тварей, будь они обнаружены в муке, надлежит выкидывать со всем, что находится вокруг них… Мы ожидаем воскрешения мертвых, и тогда жизнь мира станет… Он не осквернил себя едой с королевского стола, и вином, которое пил… Если пожрет ее собака, стодневная…»