– Айа, воины, айа! Путь в Бело-Синее вам открыт.
О той битве не скажу более. Честный воин молчит, а верный воин – погиб. И тот, кто остался жив, должен молчать в память о павших.
– Аракспай!
– Торуг!
– Талай!
– Ситор!
– Илисай!
– Аксай!
– Интик! Интик! Интик!
В сумерках ходили по степи люди, звали близких, окликали воинов по именам. Я, упав от бессилия, лежала на теплой земле. Голоса летали птицами, я слушала, и мне слышалось – теплым ветром, сухим шелестом выжженной травы, мирными шутками отзывались воины, уходя в вышний чертог:
– Аксай, коня дай…
Но люди не слышали того. Одни искавшие откликались другим, и обнимались, и роднились тут же, в разбитой степи. Даже если не тот был, кого звали, найдя друг друга, родными становились навеки – таков обычай.
Я собралась с духом и села. Тело горело, раны жгло болью, но всего сильнее была усталость не тела, а сердца. Степские были разбиты и бежали. Мы собирали павших, а Степь бросила своих. Весть о гибели Атсура остановила и развернула их. Без царя кто даст обещанное? И Степь бежала, оставив нам своих мертвых, оставив нам свою скорбь.
Кто убил Атсура, я не знаю. Не я, не отец, не Талай. Как случилось это, тоже не знаю. Верно, чья-то стрела пронзила его с дальнего лета, случайная, и мы не узнаем имя того, кто послал ее, никогда. Барс настиг свою жертву.
Качаясь, я дошла до реки, упала в нее лицом и пила как лошадь – долго и тяжело. Лишь после этого разум мой прояснился, и голоса воинов, отходящих в вышний чертог, отдалились. Только живых слышала я теперь. Тогда поднялась и стала вместе с ними ходить и окликать по именам всех, кого могла вспомнить.
– Санталай!
– Бортай!
– Велехор!
– Истай!
– Стибор!
– Астарай!
Все мои братья были мертвы, никто не откликнулся мне.
– Талай!
Мы встретились и не узнали друг друга. Я плакала, глядя в его почерневшее лицо. Он опустился на колено и коснулся моих ног.
– Мы живы, царевна. Отчего ты плачешь по живым, но не плачешь по мертвым?
Я опустилась рядом с ним и взяла его за руки, не зная, что отвечать.
Тогда мы пошли вместе, и звали родных, собирали павших, относя их к стану, за реку.
У самой воды на коленях, спокойно и прямо, сидел степской юноша. Сидел и смотрел на наш берег. Вокруг него бродили люди, летали имена живых и погибших, а его лицо и все его тело оставалось недвижным, точно вырезанное из дерева. Он был красив красотой юной, только начавшейся жизни. Он не был ранен, рядом с ним лежал пустой колчан и сломанный лук. Он не был пленником, люди обходили его, словно не видели, словно он был духом. Его бесстрастные глаза, глаза потерявшего все бесприютного существа были полны кочевого зова, и что-то сжалось во мне: между Степью и нами общего больше, чем между братьями. Так в чем же тогда наша победа? Я стояла и смотрела, пока Талай не увел меня.
– Царь мой!
Отец был жив. Он сидел, укрывшись теплой шубой, у своего шатра. Всех братьев мы принесли к нему. Мне было страшно взглянуть в его сухое, постаревшее лицо. Мне стыдно было, что не я, а Санталай, наследник, пал в этой битве.
– Очи!
– Согдай!
– Ак-Дирьи!
– Ильдаза!
– Таргатай!
Старшая дева была жива, и тяжелая рана в голову не остановила ее. Девы залечат эту рану, я знала. Но из всего чертога осталось, кроме нее, только одиннадцать дев.
– Их доля прекрасна, – скажет мне потом Таргатай. – Их доля светла и завидна. Я же не знаю, зачем оставил меня Бело-Синий. Я не хочу жить и стареть.
Согдай я нашла среди мертвых, но глаза ее еще были живы. Я заглянула в них – она меня не узнала. Земля под ней пропиталась кровью, но сердце билось. Талай, склонившийся над сестрой, поднялся и сказал:
– Ей не жить. Отпусти ее, царевна. Она не имеет вины перед тобой.
– Она никогда не имела вины, конник. Только любовь к ней живет в моем сердце, только свет – в памяти.
Я наклонилась и положила ладонь на ее теплые, еще живые глаза. Мягкая улыбка коснулась прекрасных губ моей доброй сестры-воина, так улыбаются, когда видят хорошие сны. С ней она и ушла в Бело-Синее.
Очи оказалась среди живых. Она была с Камкой. Из всех только они никого не искали по полю, не собирали имен. Камка сидела на земле, закрыв глаза и запрокинув тяжелую голову. Ее уши полны были голосов и криков, а сердце – печали, она провожала павших и не обернулась, когда я подошла. Я не стала тревожить ее.
Еще долго ходили мы, собирали мертвых, находили живых. Уже и растущий месяц нырнул за гору, и теплая наступила ночь, а голоса все не молкли, имена летали над степью. Потом один за другим стали вспыхивать прощальные костры, и поплыл дым. Один за другим уходили воины в Бело-Синее, и мы отпускали с миром, без слез провожали их, павших в бою. Лишь те, у кого оставались в стане родные, с кем проститься еще не успели, были сложены в повозки и отправлены домой.
Шестеро братьев было у меня. Шестеро старших братьев. Все ушли в Бело-Синее, поймав смерть на конце стрелы.
Двенадцать родов было у моего люда, и полны были горы человеческим говором, а долины – ревом скота. Опустели горы. Чертог Бело-Синего полон теперь, и в счастье, на спокойных пастбищах там проводят дни мои люди.
Люди не хотели медлить, не хотели оставаться в этом месте. Степские ушли, и наши уходили тоже. Где же тогда победа? В чем она, спрашивала я себя. И сердце не знало ответа. В памяти все стоял степской юноша на берегу, на границе миров, и я понимала с отчаянием, что никогда еще не видала таких глаз, такой кочевой тоски. Враг канул в зеркало, а с ним погрузилось в пучины и то, что делало нас ближе, чем братья.
Всю ночь мы провели с отцом без сна, в молчании, а наутро сложили костры. Только среднего, Велехора, с кем поднимала я красных оленей на зимние пастбища, увезли в стан, там были его жена и дети. Родные других братьев согласились проводить их здесь, не возвращаясь домой. Они зарезали трех молодых кобыл, принесли красных петухов и пустили ходить на войлоке, кидая им крошки. На костры положили боевых коней, оружие, вареное мясо и хлеб на блюдах, сосуды с хмельным молоком, – все то немногое, что мы могли дать им в походе. Лица братьев были спокойны, они спали, они уже видели сны о вышнем пастбище и молочной реке с туманными берегами.
Все прощались молча, одна лишь жена Бортая рыдала и бесновалась. На нее было тяжело глядеть, и отец велел ее увести, когда пришло время зажигать костры. Когда ее, упирающуюся, проводили мимо меня, она обернулась и закричала неистово: