осталась бы небесная сыворотка, белая-белая, чистая-чистая, как облака.
* * *
— А ожоги откуда?
Верна лежала поверх шкуры, головой на Сивом, потягивалась всем телом, и Безрод, хоть и выжал жену, ровно спелую ягоду, мало не в кашицу, нет-нет косил глазами да посмеивался. Ноги сильные, длинные и ровные, а тогда, в рабском загоне Крайра, мослы торчали, аж глядеть было тошно. Это сейчас грудь такая, что встанешь с ложницы одновременно и сытый, и пустой аж до звона в ушах и гула в требухе, взгляд увести не сможешь, будто ресницы верёвкой к её соскам привязали. А тогда всё было лиловое, синее, плоское, кровавое и грязное.
— Ожоги? Так… краснота.
— Ну да, кого иного в пепел спалило бы, а этому хоть бы хны.
Сивый вздохнул, окатил Верну многозначительным взглядом и прикрыл шкурой. Она усмехнулась и смешливо поджала губы.
— Детей забрала бы. Уездят они стариков.
— Как ты меня?
Безрод покачал головой — не-е-е-ет, она невыносима — и прикрыл ей рот ладонью, Верна только привычно захлопала ресницами.
— Бу-бу-бу…
— Чего?
— Бу-бу-бу…
Он отнял руку. Не совсем, так, чуть-чуть, чтобы воздух прошёл, а если опять за своё примется, получит красотка пятерню на уста.
— Так ожоги откуда?
— Огненные псы.
— Боги, что ещё за напасть?
— Милые зверушки. Если глядеть издалека.
— Болит?
— Уже нет.
Сивый запустил пальцы в её волосы. Густые, длинные, тяжёлые, косу потом заплетёт, когда на люди выйдет, а пока так пусть — болтается на самом кончике остаток плетёнки, держит ржаной сноп в узелке… даже на бармицу похоже, та, правда, покороче бывает. И с нею всегда так: погрузишь руку в золотистое море, ровно в водопадец, начнёшь пальцами ворожить, она тут же мостится поудобнее и спину подставляет, ровно кошка, мол, давай, гладь и ласкай. Безрод незаметно вытащил из-под подушки гусиное перо и нежно, едва касаясь повёл вдоль хребта — Верну от неземного блаженства аж скрючило — корёжить начало от плечей до ступней, ноги и пальцы мало узлами не увязало.
— А-а-а-а… где перо взя-я-я-ял?
— Вообще-то, это моя забава.
— А-а-а-а…
Лежит на животе, покачивается и выгибается, когда перо заходит на рёбра и грудь, мычит бессловесной тварью, шкуру в горсти собирает, та аж трещит. Мало того, что перо гусиное, она и сама гусиной шкуркой укрывается.
— Ещё-ё-ё-ё…
— Это. Моя. Забава.
— Потом… обещаю… пока не заснёшь… и даже после того полночи, а-а-а-а…
Безрод увёл перо на ухо, легонько пошуровал в улитке, а когда Верна потеряла себя и утробно завыла, Сивому даже ладонь пришлось на уста ей бросить, крик стреножить.
— Тс-с-с-с! Терем на ноги поднимешь.
— Да и мрак с ними… А помнишь тогда, в наш первый год, как я пером по рубцам водила, ты почти ничего не чувствовал, и лишь когда на нетронутое уходила, тебя курочить начинало?
Сивый усмехнулся. Забудешь такое. Допрежь никто такого не делал, а она взяла и сообразила, и если сказать кому, не поверят — сидишь у Отвады на пиру, и ночь торопишь, чтобы она взяла перо поскорее: в сече рубишься, от смрада крови уже в горле колом стоит, а на спине само собой зудеть начинает, мол, хватит подставляться под мечи, беги подставляйся под перышко.
— Чего уставился?
Верна лежит на животе, руки сложила под подбородком, косит вверх одним глазом, бубнит в шкуру еле разберёшь.
— Нравишься.
Одно коротенькое мгновение в горнице властвовали тишина и неподвижность, но всего лишь мгновение. Одно. Коротенькое. Она резко подскочила, встала на колени и уставилась в глаза. Сивый безнадёжно покачал головой и отвёл взгляд. Да спрячь же ты титьки, наконец! В рубках выжил, под ножом у Сёнге выстоял, хочешь вот так доконать?
— Чего напрягся? Разговора испугался? Не буду я разговора требовать, вот ещё.
Безрод с интересом немного опустил взгляд, до того свод глазами ковырял, как раз красный цветок с синим стеблем. Теперь Вернин лоб гладил, чистый, ровный.
— Я сама скажу. Можешь молчать.
Хм, Сивый приподнял брови. Интересно.
— Что-то происходит. Что-то недоброе, и вовсе не мор я имею в виду. Тебя что-то грызёт уже полгода, аж с самой зимы. Корёжит, разбивает, и если приступ настигает дома, я сижу около твоего изголовья, утираю испарину и гляжу в твои белые глаза. Ты ничего не скажешь, я знаю это так же верно, как то, что утром встанет солнце. Но мне и не надо.
Сивый молча опустил взгляд на её брови.
— Ты скажешь, что ничего страшного, это не моё дело, ты сам разберёшься, — она помолчала, потом, будто проснулась, смущённо огляделась, подтянула шкуру и закуталась с плечами. Безрод благодарно кивнул и усмехнулся. — Знать не знаю, отчего тебя корёжит, но если бы какой-нибудь иноземец спросил меня, что означает твоё имя, я бы сказала: Безрод — значит Правильный, Чистый. Что там себе Отвада придумал, почему бояре на тебя взъелись — плевать мне и растереть. Вся Боянщина может от кривотолков про душегуба в синей рубахе окосеть на одну сторону — плюнуть и растереть. Пусть Косоворот и остальные ядом плюются, мне всё равно. Только почему-то кажется, что если я узнаю, почему ты Длинноуса землёй накормил, захочу самолично распустить ублюдка на ремни.
Сивый хмыкнул, посмотрел ей прямо в глаза. Ты гляди, языком аж кружево сплела, да в ухо и затолкала.
— Тебя судили много раз, с правом на то и без. Сёнге ножом расписал, Отвада на плёс выгонял, на поляне я тебя подставила, на Скалистый девятку я притащила, в Потусторонье я тебя столкнула. Так вот, Правильный… Больше ни на один суд без меня ты не выйдешь.
Безрод помолчал счёт-другой, потом кивнул. Усмехнулся. Глаза у тебя, подруга, блестят, ровно клинок начистила, взглядом водишь, точно мечом машешь: хлоп-хлоп, бошку оттяпала, хлоп-хлоп, всё внутри разворошила, и сделалась требуха невесомой, чисто птица, и разлетелась по сторонам, аж пустота в серёдке образовалась. Сама-то давно не летала? Давно хребет щекоткой не звенел?
— Теперь спроси то, что на самом деле хочешь узнать. Про что ночи напролёт думаешь.
— Я? Думаю? — на какое-то мгновение синие с прозеленью глаза Верны болтануло нешуточным испугом.
Как он узнал? Они же все слепые: оружие, мясо, доспехи, сшибки… как он узнал? Хотя… у этого всё не как у людей.
— Ты. И корёжит тебя не полгода.
Верна аж сглотнула. Едва не поперхнулась — горло сходило вверх-вниз насухую, едва не скрипнуло в шее. Резко отвернулась, села спиной, опустила голову и ссутулила плечи. Получился холмик в медвежьей шкуре. Долго собиралась с духом.
— Ты женился только чтобы… ну… чтобы я… ему не досталась? Только поэтому? — боги, боги, что с нею такое… это искупление за Гарьку? — Давно хотела спросить и… боялась… Не то чтобы я ничего не чувствовала… ты порою очень жаркий… вон, двое у нас, но ведь и силком женатые нет-нет, да вспыхнут… А может, просто казнишься за что-то, а я у тебя вместо топора палача… Нет, я и без этого тайного знания с тобой годы жила и дальше проживу… но…
Сивый закусил ус, качнул челюстью, сплюнул перекушенный волос. Там, под шкурой даже дыхание умерло: бурый холм топорщился на ложнице совершено недвижим. Безрод протянул руку, ухватил пальцами мех, потянул на себя и, когда медвежья горка опала, пером легонько провёл по ребрам, а стоило Верне, закатившей от блаженства глаза, отвернуть к нему голову, за волосы у самой шеи подтянул её к себе, к самому лицу. Медленно приблизил губы к уху и шепнул что-то коротенькое, на два-три выдоха. Она захлопала оленьими глазами, там в зеленоватой сини что-то океанически блеснуло, с губ, ровно водопад, полилась неостановимая улыбка, и тут же исполинский выдох облегчения вздыбил грудь, а куда… куда ты денешь свои глаза, если, как известно, за ресницы привязан к её соскам?
— Ты зимние вещи взяла?
— Какие? Зачем?
— Зимние.
— Потом. Помолчи. Я просто мокрая…
* * *
— Змеища! Душегубица! Самая-то пара Сивому уроду!
Теремные, видя Верну, шипели, беззвучно плевались вослед, но на глаза показываться боялись, а попробуй скажи всё в лицо — вон, Коса и Луговица на второй же день, как Безродовна приехала, попробовали: уперев руки в боки, двумя наглючими телегами подкатили к ней. Одну угораздило родиться боярышней, дочкой млечского боярина Резуна, вторая — жена Смекала. Нашли друг друга, спелись две души. Нет, ну надо же поставить островную сучку на место, пусть голову во дворе опускает, глаз