мрак слой за слоем, будто грязь мокрой тряпицей, а в клетке лежит кто-то руки под голову, и до того, подлец, невозмутим, аж страже неловко сделалось. Вот кольнуть бы сволочь копьём в бок, ровно медведя, чтобы на ноги вздёрнулся на потеху толпе. Только нельзя. Запретили трогать. Ну разве что острым языком в него «швырнуть».
— Гля, опять без пояса! Рубаха болтается.
— Ага, только в те разы красная была.
— Тьфу, аж смотреть больно. Будто на безрукого глядишь.
— А не сбежит?
— Дурья твоя башка! Захотел бы сбежать — никто не удержал бы. Понимать надо, глухомань! Не абы кто! Злобожий сынок!
— Ага, такое провернуть — это тебе не чихнуть в пыльном сарае!
— Слыхал, опять беда приключилась? Говорят, на полуночи оттниры высадились!
— А я слыхал на полудне хизанцы озоруют!
— Вот не сойти мне с этого места, сам видел, как Перегуж дружину увёл. Да всё намётом, скорее-скорее!
И только в самую последнюю очередь, с первыми лучами солнца на свои места потянулись бояре и князья, как водится верхами. Каждому своё — этот сидит в клетке, без пояса, глядит снизу вверх, по мосту верховые наземь сходят, глядят сверху вниз, рассаживаются, будто на пиру, правая рука, левая рука, подальше-поближе, погуще-пожиже. По-хорошему на цепь нужно бы посадить пса шелудивого, только не дастся просто так, без суда убивать придётся. Когда с моста съехал Косоворот, его ухмылку можно было в горшок собирать — течёт по губам тяжёлая, тягучая, едкая, глаза люду жжёт, смотреть долго невозможно, отворачиваешься… Кукиш, проезжая мимо клетки, просто утробно оскалился и плюнул… Головач бросил в Безрода огрызок яблока, не попал… Лукомор высморкался да пальцы в сторону Сивого вытряхнул… Смекал самодовольно бросил: «Падаль!»
Отвада ехал, по сторонам не глядел, в сторону подсудимца даже головы не отвернул, а когда с клеткой поравнялся, всё, кто был на поляне, замерли. Что-то будет? Плюнет? Скажет что-то? Но князь проехал, ровно придорожную берёзу миновал, каких кругом сотни сотен. Спешился, степенно прошёл на своё место.
— Мой свояк соседится со Стюженем, — шепнул Гречан Хватку, шорник и гончар подсуетились загодя — выбрались за ворота ещё накануне, перед закрытием, да ночь в лесах и пересидели. — Говорит, своими собственными глазами видел, как подвели среди ночи коня верховному, тот в седло прыг, и нет его.
— Известно, чего засуетился, — гончар скрестил руки на груди, хотя тут скрещивай-не скрещивай: от того, что тебе по великой тайне шепнули на ухо, крылья на спине растут, аж рубаха трещит, вот так и взлетел бы надо всей толпой, которая знать ничего не знает, а ты — да. — Моровые в стадо сбились, на полудне бедуют. Их, болтают, уже под Сторожищем положили видимо-невидимо. Во как далеко забрели. Во какую силищу Сивый обрёл!
— А он с такой силищей не сбежит? Гляди, лежит, ровно на полянке под солнцем. Хоть бы хны ему.
Хваток, соглашаясь, мрачно покачал головой. Если, как говорили, Сивый в одиночку торговые поезда избивает, голыми руками людей пополам рвёт, да кровь, будто воду хлещет, ему эта клетка, как лосю щелчок пальцем по лбу. Пройдёт насквозь и не заметит. Как раз давеча Ромаха умным назвала, а тут, хочешь не хочешь, нужно лицо держать.
— Не знаю, как там насчёт сбежит, но, думаю, просто этим днём никому не будет.
А⁈ Каково⁈ Думаю… не просто… Это тебе не с упряжью возиться! Запоминай, колода, как сказал, при случае сумничаешь!
— Ещё бы! Не каждый день бояре мрут, ровно скотина забойная!
— Что? — Хваток рот раззявил от удивления: у Гречана тоже крылья растут?
— Не слыхал? Тю-ю-ю-ю, малой, эдак заработаешься, всё на свете проглядишь! Болтают, Длинноус помер. А перед смертью бредил и вышло, что он самый что ни есть младший брат князю! Сечёшь?
— Бредил?
— Ага! Признался во всех грехах, и проговорился, дескать эту тайну ему матушка на последнем издыхании поведала. Слюбилась с батюшкой Отвады, со старым князем, а мужу ничего и не сказала, а как помирать пора пришла, тяжкий грех душу придавил, крылья расправить не давал. Вот и скинула камень с души.
— Ну чего ты брешешь? — протянул кто-то сзади.
Гречан и Хваток оглянулись. За их спинами стоял каменотёс Кош и затылок скрёб, поглядывая то на одного, то на другого.
— А ты думал! — залихватски скривился Гречан. — Небось, целый день над камнями гнёшься, облизываешь да нюхаешь, у тебя вон каменная пыль на носу, а всё туда же, поправлять лезешь.
— Не-а, не брат он ему, а сын! Отвада ему как раз в отцы и годится.
Хваток и Гречан озадаченные переглянулись. Ну, пожалуй, такое возможно. Уж точно не полста ему, молодой был слишком. Если так, что выходит? Сын?
— Но если сын, тогда…
Что «тогда», Хваток не договорил. Охотничьи рога его перебили, и трубный зов унёс гулкий шепоток толпы, ровно ветер пыль. Одна только Озорница «рта» не закрыла — как текла, так и продолжила течь, как бормотала что-то своё, так и продолжила.
— Слушай меня, люд сторожищинский, народ боянский! — Отвада встал и повернулся к толпе. — Суд учиняем! Воеводу заставы на Скалистом острове видоки обвиняют в злодействах и душегубстве! Виноватят в разгуле мора и лиходействе. Всего столько набралось, что было бы у Безрода десять голов, и выйдет так, что на самом деле виноват, все десять оттяпали бы.
Хохотнули. Правда не громогласно и не все. Большинство просто зашумело, ровно не дышало до того, а теперь вздохнуло во всю мощь лёгких.
— Все вы знаете, в прошлую войну, плечом к плечу бились, вместе город от врага обороняли, но уж слишком обвинения тяжелы.
— Гля, князь на него и не смотрит, — шепнул Кош, а Хваток и Гречан, не сговариваясь, поёжились, будто колючих семян шиповника обоим за шиворот сунули.
— Аж так усердно вместе бились, князюшко, — крикнул кто-то слева, ближе к Озорнице, — что мало не сгнобил ты его!
— Сам-то в горячке, поди, тоже не медовый пряник, — Отвада повернулся на голос, развёл руками. — Небось, поколачиваешь благоверную под бражкой?
— Не без того, — весело крикнул правдоруб. — Только тут силы равны: язык у баб так стучит, как не всякий кулак сподобится — в ухо заедет, аж башка полдня раскалывается! И перед глазами красно!
Толпа зашлась в трогательном единодушии, гоготали, не сдерживаясь — дулись, толкались да обиженно щипались только жёны, да и то не все: какие-то кобылицы ржали громче мужей, аж складывались в поясе, хлопая себя по ляжкам.
— Разберёмся, — Отвада успокоил толпу. — Что-то и сам видел. Чего не было, сочинять не буду, а что увидел, и вы узнаете. Или нет у вас веры своему князю?
— Есть, — в один выдох шумнула толпа, и Отвада довольно крякнул — то-то же!
Безрод сидел в своей клетке, грыз травинку и ковырял под ногтями черенком от яблока. Когда толпа хохотливо взбурлила, удивлённо поднял голову, покосился в просвет между бревнами клетки, да в промежуток меж телами стражи. Усмехнулся, нашёл глазами Верну, подмигнул, потыкал в сторону гомонящих горожан, назидательно поднял палец. «Слыхала, что говорят? В ухо войдёт, да потом в голове чисто ураган гуляет». Она, как на иголках сидевшая со Снежком наособицу от остальных родовитых да именитых баб, удивлённо выкатила глаза, подняла брови и разве что в голос не крикнула, тыкая в себя: «Я что ли? Ты это про меня?» Сивый дурашливо скривился, по-скоморошьи распахнул глаза и несколько раз вопросительно качнул головой. «А разве нет?» Верна закатила глаза, подняла руку и плавно заводила вверх-вниз, из стороны в сторону. «Я полночи без единого слова нежила тебя пёрышком! Молча! А ты лишь рычал да мурлыкал». Безрод нахмурился, припоминая, затем поднял глаза и удивлённо кивнул. «Точно! Молчала. А я мурлыкал!» А потом в лице Верны что-то дрогнуло, она шмыгнула носом и крепко сжала зубы, аж на скулах заходило. Показала на себя, потом несколько раз пальцем ткнула в стражников и, оскалив зубы, в сердцах полоснула себя по горлу. Сивый стёр с губ дурашливую улыбку и покачала головой. «Нет!»
— Гля, душегуб со своей змеищей в гляделки играется, — жёны, дочери, сёстры родовитых, сидевшие своим кружком сразу за мужьями и отцами ревниво косили налево и разве что не шипели. — По-хорошему её бы в клетку к душегубу!
— Сильно болит нос? — княжна, улыбаясь, повернулась к Луговице, с белилами по всеми лицу больше похожей на снежную бабу. — Дурында, надо было сразу лёд приложить!
— Да кто