Он дрожал всем телом и спотыкался. Его вдруг начало безудержно рвать, но желудок был пуст, и только ядовито-кислая желтая жидкость лилась в грязь, в месиво и на чье-то синеватое лицо с распахнутыми глазами, которые не отводили упрямого взгляда от взгляда Всевышнего, – и что тот мог ответить обманутому и покинутому ребенку своему?
А еще выживший плакал, понимая, что жизнь больше никогда не станет прежней, что, подарив грядущие годы, кто-то их же и отнял – это было несправедливо и жестоко. Ему дали его будущее как пощечину, и вернуть ее было некому, что делало все происходящее особенно гадким. И воин выл, хромая в грязи к самому краю поля, к недавно протоптанной войсками прямой дороге в город, пока не заметил их.
Они стояли чуть в стороне, растянувшись цепью, и крытые, пестро раскрашенные повозки нахально напоминали о том, что где-то есть другая – мирная – жизнь. С праздниками, весельем, шумной и галдящей толпой, музыкантами, жонглерами, паяцами.
Только вот их одежда разительно отличалась, противоречила даже первому впечатлению.
Высокие, плечистые, стройные, затянутые в черное неясного, но явно незнакомого покроя. Нездешние. Смуглые, неуловимо похожие лица были безмятежно спокойны, их не волновали крики раненых, не коробил вид мертвых и искалеченных, и не смущало присутствие живых. Они вообще были не отсюда, а как бы со стороны. Как за стеной из тонкого стекла, где их не могли настичь сострадание и милосердие. Но – и это стало самым страшным – они, и именно они были самым уместным в здешнем малом аду, естественным, как неотъемлемая часть пейзажа. И именно эта их естественность ужаснула выжившего.
Головы стоящих на краю поля синхронно поворачивались то в одну, то в другую сторону, словно черные паяцы впитывали происходящее, желая запомнить мельчайшие детали и унести их с собой навсегда.
И уже совсем далеко от воина, у одной из повозок, облокотясь на нее точеной рукой, стояла женщина. Лицо ее в стремительно надвигающихся сумерках показалось ему молодым и ослепительно красивым.
Она улыбнулась и призывно помахала ему…
Несмазанная телега скрипела так, что в ночной тишине ее было слышно издалека. Впрочем, издалека ее скрип более напоминал крики страждущих в Подземном мире.
Высокий и тощий как жердь человек в широкополой черной шляпе с драным пером неопределенного цвета и неизвестного происхождения шагал впереди костлявых одров и что-то исступленно бормотал себе под нос. Луна, блеклая, стылая, больше всего похожая на лежалую голову овечьего сыра в синеватых пятнах плесени, казалось, не желала глядеть на него и все натягивала на себя, как рваный плащ, какое-то мутное облако. А ветер упорно относил его в сторону, и тогда бледно-желтый луч выхватывал из темноты узкое коричневое лицо с втянутыми, изъеденными щеками, крючковатый нос и мрачные провалы, в которых дико блестели белые глаза.
Походка его тоже представлялась странной – как если бы к телу вместо ног прикрепили две оглобли. Они не сгибались в коленях, и путник шагал вихляющей и подпрыгивающей походкой деревянной марионетки, которую невпопад дергает за веревочки неумелый кукловод. Но непослушные конечности мало волновали путешественника. Всю дорогу он вел непрекращающийся спор с кем-то невидимым: размахивал руками, широко и беззвучно разевал рот, неожиданно полный острых волчьих зубов, и протестующе мотал головой, причем с такой яростью, что стороннему наблюдателю могло показаться, что рано или поздно она слетит с костлявой шеи и лопнет переспелой дыней, ударившись о придорожный камень.
Кони, более похожие на собственные скелеты, уныло волокли дребезжащую телегу, доверху набитую кошмарным грузом, на который не позарился бы даже самый неразборчивый грабитель. Людские тела, сваленные беспорядочной кучей, – вот что вез в ночи черный странник.
Еще одна деталь, незаметная поначалу, усиливала ужас происходящего. Потертая конская упряжь и битые борта повозки были увешаны разнообразными колокольчиками: большими и маленькими; медными, серебряными и бронзовыми; простенькими и затейливо расписанными. Все они болтались и сталкивались, подпрыгивали на ухабах, но не издавали ни звука, как не слышно было ни топота копыт, ни голоса человека.
Он остановился на перекрестке четырех дорог, кутаясь в черный плащ, и лошади его послушно застыли на месте.
А место не принимало их, протестовало как могло, со всей яростью и бесстрашием дикой природы. Ветер усиливался, будто перед грозой, кренил могучие деревья и обрывал с них листву, тоскливо выл в кронах и закрутил на дороге маленькие смерчики из пыли. Луна, бледнея, скрылась за тучами и только изредка мелькала в рваных просветах. Зловещие иссиня-черные тени беспорядочно метались по земле, и, наверное, поэтому казалось, что тела в телеге еще шевелятся и с мольбой тянут к кому-то руки. Натужно скрипели старые стволы; и вскрикивали вдалеке ночные птицы – конечно же, птицы, кому еще кричать в этой непроглядной тьме?
Но двум крестьянам, которые прятались в густых зарослях дрока, в десятке шагов от западной дороги, ведущей в столицу, неотвязно чудились жалобные человеческие стоны. Они слышали мужские, детские, женские и старческие голоса, несшиеся из набитой доверху повозки. Голоса молили о помощи и пощаде, и это было так невыносимо, что младший зажмурился и изо всех сил закрыл уши ладонями. Но это нисколько не помогло. Стоны и шепот звучали у него в голове, и от них не было избавления. Юноша напрягся, задрожал и вскочил бы на ноги, кинулся бы наутек, прочь от этого ужаса, тем самым обрекая себя на верную гибель, если бы второй крестьянин не придавил его за плечи к земле.
– Лежи, – яростно прошипел в самое ухо. – Лежи, дурак. Не дергайся.
Его шепот невозможно было услышать за десять шагов, да еще сквозь свист и завывания ветра, усиливавшегося с каждой минутой, однако хозяин телеги насторожился. Он весь вытянулся, как охотничий пес, сделавший стойку на добычу, и затрепетал, будто голодный хищник в предвкушении свежей крови. Голова, увенчанная нелепой шляпой, медленно поворачивалась из стороны в сторону, и несмотря на то, что прятавшиеся не могли видеть его лицо, они были уверены: белые глаза напряженно всматриваются в темноту, и достаточно единственного мелкого движения, чтобы выдать себя. И хотя они обливались ледяным потом от ужаса и нижняя челюсть у молодого прыгала так, что пришлось упереться ею в свежую кротовину, набивая рот прелой землей и травой, а старший вцепился зубами в ребро ладони, – но оба не могли и не хотели отвести взгляд от черной фигуры. Смотрели как завороженные, как на самое прекрасное зрелище в своей жизни, и их все сильнее, все неодолимее тянуло туда, к нему, на перекресток.