При этом Овсень понимал, что, окажись волкодлачка не Добряной, а кем-то другим, эта же тоска, о которой сейчас он думал, другого человека коснется. И другую девушку или женщину, ставшую волкодлачкой, тоже коснется. И в любом случае это будет большим горем.
Именно с такими мыслями подъехал сотник со своими воями к шалашу, рядом с которым горел небольшой костерок. А на другой стороне поляны большим кругом полыхало крадо.
Оставленные здесь два воя вытирали пот с мокрых лбов. Они сняли доспехи, сняли плотные верхние одежды, что носятся под доспехами, и оставались в одних рубахах, но и рубахи у них промокли от нелегкой и не очень приятной работы.
Овсень все понял, когда рядом с шалашом увидел кучу скандинавских доспехов и оружия, что сняли вои с диких грабителей.
– Смеян заставил? – спросил сотник.
– Смеян… – устало ответил один из воев. – Говорит, если не сжечь тела, то их духи станут навьями[81] и начнут преследовать всех, кто окажется поблизости. А сжигать их велел безоружными, чтобы духи в наказание за содеянное такими и остались в верхнем мире. Мы послушались. Острог вот, когда отстроим, не слишком приятно будет рядом с дикими навьями жить. Хоть с оружными, хоть с безоружными. Пусть горят и с дымом уходят подальше.
Овсень кивнул и спрыгнул с лося.
– Как Велемир?
– Спит. Шаман с ним рядом уснул. Он поперву вместе с нами дикарей к кострищу таскал, но утомился быстро. Стар. Слаб. Спина не держит. Мы его и отправили в шалаш.
Сотник пару мгновений помедлил, потом спросил все же:
– А… А моя… волкодлачка?
– Прибежала. Недавно только в шалаш нырнула. Кто она?
Овсень недолго подумал, потом решился. Все равно открываться придется. Но не вздохнуть не мог. И только после вздоха сказал не вполне уверенно:
– Боюсь, одна из моих дочерей. Скорее всего, старшая… – сказал с болью от комка в горле.
– Добряна?
– Добряна.
– Как же она так-то?
– Кто знает… Может, Всеведа так пыталась спасти ее от дикарей. А как вернуть ей облик людской, только Всеведа и знает. А где теперь Всеведу искать? Эх, Добряна…
Услышав это имя, волкодлачка, словно в подтверждение слов сотника, высунулась из шалаша и открыла пасть, показывая ярко-красный при свете костра язык. Овсень снял топор с рог лося, бросил под ноги, отстегнул пояс с мечом, рядом бросил и сел на землю.
– Иди, Добряна, ко мне…
Сказал с надеждой, ожидая, что волкодлачка его не поймет. Или поймет, но не подойдет, и это значило бы, что он ошибается.
А волкодлачка стремительно из шалаша выскочила, словно обрадовалась, что признали ее, и подошла, села рядом и положила лапу отцу на колено.
– Значит, это все-таки ты… – что-то до острой щемящей боли сжалось в груди у сотника от тоски, горло тугим спазмом сдавило, и он прижал оборотня к себе, поцеловал в мокрый нос. – Значит, это все-таки ты…
Добряна коротко и тихо проскулила.
Им старались не мешать. Кто-то разнуздал и увел лося Улича, кто-то проходил мимо, косил взглядом на странную картину и даже спотыкался, а сотник долго никого не видел и сидел, обняв волчицу, боясь пошевелиться. Он вроде бы видел, как подошел к нему десятник Живан, желая что-то спросить, но, постояв рядом, не спросил ничего и отошел. Овсень вроде бы и знал, что ему следует встать, отдать распоряжения, выставить часовых, но не мог ничего сделать. Он, обняв оборотня, словно бы находясь здесь, в действительности ушел в какой-то другой мир…
* * *
В себя Овсеня привели только приближающиеся женские и детские голоса.
Они разносились в ночи особенно громко потому, что долгое время и днем и ночью женщины и дети вынуждены были говорить только шепотом. И соскучились по обычной, не скрытой, не опасливой речи, и теперь особенно старались самим себе и миру заявить о том, что они живы и свободны, произнося слова так, чтобы их слышали не только те, кто находится рядом. Это происходило совсем непроизвольно, точно так же, как бывает непроизвольным первый крик новорожденного младенца. Да и, в самом деле, возвращающиеся из леса чувствовали себя почти заново рожденными. А тут еще и радостное возбуждение от обретенного спасения заставляло голоса звучать намного звонче и чаще, чем обычно. После спасения даже боль утраты казалась уже не такой давящей. А что-то утратили все, потому что в остроге ни осталось ни одного целого дома, и практически все утратили кого-то, поскольку рядом проживало множество близких и дальних родственников. Осознание должно было прийти позже, сейчас осознания не было, были только эмоции, которые плескали через край и сообщали миру о том, как хорошо и радостно остаться в живых после стольких испытаний и опасностей.
Сотник тихо и с нежностью выпустил притихшую Добряну из объятий, несколько раз погладил по голове, словно пообещал что-то, и встал. На поляне уже горело множество костров, поскольку ночь была слегка прохладной. Да даже теплой ночью у костра человек чувствует себя уютнее и спокойнее, чем без него. И потому все десятки из сотни Куделькиного острога развели свои костры, не желая греться у большого погребального[82], что все еще ярко горел, сжигая тела диких никчемушных людей, которые ни на что больше не годились в жизни, кроме разбоя. Там, у того костра, их духи, наверное, летали в смятении и тоске, и встречаться с ними никто не хотел, и никто не хотел отдать дань уважения разбойникам, считая, что они уважения недостойны.
Голоса приближались со стороны сгоревшего Куделькиного острога. И скоро в свет ближайшего к дороге костра попала коренастая фигура Живана и нескольких сопровождающих его конных воев. Сам Живан шел пешком, усадив на своего коня раненого дружинника, которого он же и поддерживал за пояс с одной стороны, а с другой – это делали две женщины, одновременно ведущие за собой уцепившихся за поневу[83] детей.
Сотник, на какой-то момент отстранившийся от всего, выпавший из событий, понял, что Живан привел из восходного леса прячущихся там женщин и детей. То есть без приказа сделал то, что должен был приказать сделать сотник. Но Овсеня, обнимающего волкодлачку, никто в его горе беспокоить не стал, и Живан действовал по своей инициативе, давно привыкший заменять сотника, когда в этом была необходимость.
Теперь, когда с высадившимися на берег дикарями было полностью покончено, уже можно было смело покинуть лес. Да и в лесу, говоря по правде, тоже было опасно без присутствующих рядом мужчин, потому что хищного зверья в округе водилось много. А в такую погоду, когда засуха сделала лес бедным и голодным, даже хищники тянулись ближе к человеческому жилью, в надежде хоть там чем-то поживиться. За одно это лето совсем рядом с острогом было убито несколько медведей, волков и рысей. И хорошо, что в сотне Овсеня были опытные охотники. Они частично обезопасили окружные леса от хищников, хотя на смену одним быстро приходили другие.
При приближении беглецов вся сотня взволнованно поднялась на ноги. Вои вертели головами, искали взглядом своих. Кто-то, не дожидаясь посыла, побежал менять часового, чья жена пришла вместе с сыном. Но и те счастливчики, чьи жены и дети объявились, обняв их, хотя и сияли глазами, больше никак радости не показывали, чтобы другие, чья потеря была еще так свежа, не ощущали ее более сильно. Эти люди умели делить горе так же, как и радость.
Раненого дружинника снимали с коня Овсень с Живаном. Тот кряхтел и едва слышно стонал в седоватую густую бороду, но сам старался не обременять никого своим бессилием и даже пытался отказаться от помощи. Но сил спуститься на землю самостоятельно не хватило. Звали дружинника Владивой, был он немолод, опытен и прошел за свою жизнь множество схваток и войн, но сейчас отчетливо понимал, что все войны для него уже кончились. Топор скандинавского разбойника глубоко разрубил ему правое плечо. Рану женщины перевязали, предварительно заложив лечебными травами, но рука совсем не работала. И Владивой сам хорошо знал, что работать не будет уже никогда, потому что разрубленный вместе с сухожилиями плечевой сустав срастись полностью не может.
– Хоть один правдивый голос можно услышать! Рассказывай, что произошло, – попросил Овсень, помогая дружиннику сесть у костра на камень, специально для него только что прикаченный со стороны стрельцом Белуном.
– Мы сами не поняли, что и как… Никто ни урман, ни свеев не видел. Они свои «драконы» где-то вдалеке оставили, а наш речной пост на острове, похоже, загодя без тревоги сняли. Не дали даже сигнальный костер на вышке зажечь. Хорошо подготовились, знали, куда идут и зачем, знали, как подойти. Или разведчиков раньше запускали, или предал кто. Мы в спокое сидели, ничего и никого не ждали. А началось сразу. Острог загорелся. Стены. Сразу с четырех углов. От них тут же и ближние дома полыхнули – сушь-то какая кругом. И сразу паника началась. Все забегали. А куда в остроге от огня прятаться? Только за ворота. Раскрыли ворота, тут эти и хлынули на огонь из темноты. А мы совсем не готовы были. Кто где стоял, тот там и дрался. Строй выставить не успели, щиты не сомкнули. А что такое по одному среди толпы дикарей. Это не бой был, а побоище. Но что могли, делали. Я вообще без щита был, вотолу[84] на руку намотал для защиты, два удара отбил, три раза мечом махнуть только и успел. Правда, все три раза удачно. А потом меня со спины порубили, и ничего не помню. Около леса уже очнулся. Женщины меня на моей же вотоле волоком тащат. Спасибо им, в огне не бросили. Даже дети тащили. Пальцами, как зубами, в край вотолы вцепились и матерям помогают. Потом еще несколько женщин прибежало. И два урманина за ними – за добычей. Их женщины тут же свалили и камнями забили. С двумя-то десятками наших женщин два мужика никогда не справятся, какими они дикарями ни будь. И топоров ихних не убоялись, даже руки поднять не дали. Вот так. А острог я сейчас видел. Нет Куделькиного острога…