О грядущем суде не думалось вовсе.
Он хотел подстеречь человека, приносящего еду — зачем? поблагодарить за доброту?! — но из-за постоянного недосыпа явь мешалась с дремой. Уже схватив край чужого плаща, Амфитрион просыпался в одиночестве, на ложе или во дворе, на сырой земле. Тритон? — спрашивал он у рассвета, у звездной мглы, у позднего вечера. И знал, что ответа не будет. Вчера в него стреляли из лука. Стрела воткнулась в колоду для рубки мяса. Выстрел был сделан с крыши соседского дома. Приглядевшись, сын Алкея увидел: стрела порченая, с трещиной вдоль древка, с лысым оперением. Нет, его не хотели убить. Припугнуть? Вряд ли. Скорее всего, развлекался какой-то дурак. Он сломал стрелу на три части. Долго вертел в пальцах наконечник — тупой, как шутка трусливого лучника.
— Хаа-ай, — заорал Амфитрион хриплым голосом, — гроза над морем…
Насмерть испуганные голуби рванулись с карниза в небо.
Мне двадцать шесть лет, говорил он себе. Скоро двадцать семь. Я — внук Персея. Дед в мои годы убил Медузу. Убил собственного деда. Убил дедова брата-близнеца. Перебил кучу народу у эфиопов. Завалил трупами Сериф и Аргос. Ну да, еще укрепил Тиринф, основал Микены, и все такое. Я тоже парень не промах. Эфиопы — ладно, но телебои меня запомнят. Деды мои умерли своей смертью, но дядю я прикончил. Дубиной. Она отскочила от рогов коровы. Это у нас семейное — отправлять родню в Аид…
«Это не ты, — бормотала память. — Это Тритон.»
Я, возражал Амфитрион. Ты просто забыла. Он знал, где правда, а где ложь. В эти дни, похожие на заключение, он совершил подвиг, равный убийству Медузы — превратил себя в виновника дядиной гибели, окончательно и бесповоротно. Рабыня-память подчинилась насилию. Тритон? При чем здесь Тритон?! Я швырнул дубину в корову, и боги рассмеялись…
— Хаа-ай, гроза над миром…
Сорвавшись с места, он кинулся к воротам. Пинком распахнул створки. Вихрем, диким смерчем вымелся на улицу — и успел-таки, схватил за руку человека, стоявшего над корзиной с едой. Человек охнул; Амфитрион сдавил ему запястье как клещами.
— Сдурел? — спросил Фиест. — На людей кидаешься…
— Это ты?!
— Я. А что, у меня есть близнец?
У тебя есть близнец, хотел сказать Амфитрион. Я дрался над его трупом. Ты даже не представляешь, до чего похож на Трезена, чьим именем теперь назван город. При виде тебя мне хочется взять копье. Ты… Сын Алкея помотал головой, возвращая ясность рассудку. Надо больше спать. Надо думать о хорошем. На людей кидаюсь, мелю всякую чушь. Явлюсь на суд диким безумцем — пожалеют, да?
— Гость дарован Зевсом, — напомнил Фиест. — Впустишь?
— Корзину возьми. Зря, что ли, тащил?
— Я ее не тащил. Она тут уже стояла, когда я подошел…
Врет, решил Амфитрион. Смущается.
В дом Фиест не пошел. Оставив корзину на пороге, он без видимой цели побродил по двору, остановился у портика, пристроенного между кухней и мегароном; колупнул ногтем краску, превращавшую буковые колонны в мрамор. Чувствовалось, что юноша взволнован и не знает, как начать.
— Беги из Микен, — сказал Фиест. — Чего ждешь?
— Суда, — вздохнул Амфитрион.
— Если бы я ждал суда, я бы уже давно гнил в земле. Ты убил дядю, мы — брата. Мне будет жаль, если они наградят тебя чашей с цикутой. Или ты — бог? Тебе яд слаще амброзии?!
«Сознался, — отметил Амфитрион. — Подтвердил, что зарезал брата. Проговорился? Или просто доверяет мне?» Мелькнула мысль, что Фиест мог убедить себя в убийстве брата, как сам Амфитрион убедил себя…
Трепеща крылышками, мысль сгорела на лету.
— Нас очистили, — продолжал Фиест. — Мы чужие, мы полезны. Мы ничем не знамениты, и значит, не опасны. Тебя здесь не очистят. Верь мне, я знаю. Побоятся. Ты свой, ты известен, и потому опасен. Они думают, ты метишь на тронос. Тебя не очистят нигде на Пелопоннесе. Ты — это война. Дай тебе приют Элида или Аркадия, и все решат, что там пригрели будущего правителя Микен. Ты — повод для вторжения. Такие долго не живут. Беги в Додону, Иолк, на Эвбею. Как можно дальше.
Прямота его подкупала.
— Вдали от Микен тебя примут с почетом. Ты знатен, молод; прославился в сражениях. Ты — внук Персея…
«…и внук Пелопса,» — молча добавил Амфитрион.
— В меня стреляли, — сказал он вслух. — Вчера.
— Вот-вот. Значит, я прав. Беги, не оглядываясь. Любой басилей сочтет за честь отдать войско под твое начало. Сюда не возвращайся. Так будет лучше. Хочешь, я стану слать тебе гонцов с вестями? Ты только сообщи, где остановился…
— Почему ты беспокоишься обо мне?
— Почему? — лицо Фиеста вспыхнуло, словно от пощечины. — Я гостил в твоем доме. Пил твое вино и ел твой хлеб. Этого мало? Хорошо, добавлю еще. Мы…
Он шагнул к Амфитриону вплотную:
— Мы, Пелопиды, своих не бросаем.
И вылетел за ворота.
Присев на скамейку, Амфитрион достал из корзины круг овечьего сыра. Отломил ноздреватый, слезящийся кусок. Сжал в кулаке: на колени пролилась сыворотка. «Мы, Пелопиды…» Эхо сказанного Фиестом бродило в мозгу, странным образом превращаясь в «Мы, Проклятые…» Вот я и не Персеид, вздохнул он. Как убивать, так еще куда ни шло, как судить — ладно; а как мне сочувствовать — нет, уже не Персеид…
Босая ступня нащупала что-то твердое. Наклонившись, он поднял наконечник стрелы. Медный, сплющенный молотом лист с дерева войны. Размахнувшись, Амфитрион зашвырнул наконечник к забору.
— Лети, — шепнул он. — Лети, не оглядываясь.
Наконечник валялся в пыли. Даже с древком и оперением, сорвавшись с натянутой тетивы, он улетел недалеко: с чужой крыши — сюда, во двор. Кусок металла покорно ждал своей участи. Оставят гнить на земле, отдадут кузнецу в перековку — все равно.
— Что ж, пусть так…
Сын Алкея знал, что никуда не побежит.
Ладья с трудом вошла в узкую горловину бухты. Парус сняли еще в открытом море; спустили и мачту, уложив ее вдоль правого борта. Предвкушая скорый отдых, гребцы дружно орудовали веслами. Брызги срывались с лопастей, сверкнув горстью серебра, и дождем осыпались в пену волн. С берега ладья походила на колыбель младенца-гиганта. Нос и корма, задранные вверх, так и просили, чтобы кто-нибудь прикрепил к ним золотые цепи — и подвесил между небом и землей. Даже расшалившись, дитя не вывалилось бы — заботливые родители нарастили борта решеткой из толстых прутьев, обтянув их воловьей кожей. На обшивку пустили липу-старуху, на киль — скальный дуб; «ребра» — черная акация…
— Эвбейцы, — безошибочно определил Птерелай. — Они что, сошли с ума?
Мелкий купец с грузом дешевых амфор, внаглую пристающий к Тафосу, гнезду пиратов — крылась в этом ирония судьбы, заслуживающая уважения. В душе Птерелай пообещал храбрецам-эвбейцам, что уйдут они с миром, как пришли. Захотят расторговаться — дадим хорошую цену. Он уже собрался, отдав необходимые распоряжения, покинуть берег, когда внимание Крыла Народа привлекли двое на корме, возле рулевого весла. Здоровенный детина, подстать самому Птерелаю, и мальчишка в льняном панцире, с изуродованным лицом. Хозяин ладьи с сыном? Чувствуя, как в сердце закипает недавний шторм, Птерелай вошел в воду по колено, из-под ладони разглядывая гостей. Детина с хохотом что-то рассказывал кормчему, помогая себе жестами; мальчишка, вцепившись в края щита, укрепленного на борту, пожирал глазами тафийского вождя. Кровоподтеки, ссадины на лбу; нос, кажется, сломан. Губы запеклись, вздулись перезрелой, треснувшей смоквой. «Кто тебя избил? — без особого сочувствия размышлял Птерелай. — Ты раб? Пытался сбежать? Вряд ли — у раба отобрали бы панцирь…» В чертах мальчишки, искаженных волнением, исковерканных насилием, читался вызов. Если бы не этот вызов, не знакомая дерзость на грани отчаяния…