Тимофей Печёрин
Вдали от дома
Его название было забыто, предназначение — утрачено. Для существ трехмерного мира он был лишь кубом — большим, черным и гладким; из материала, неподвластного времени и стихиям. Тысячи, а может и миллионы лет он спал на опустевшей планете близ умирающей звезды — никому не нужный, неинтересный.
Но даже самому долгому сну приходит конец. Он пробудился, вернее был пробужден — неуклюжими, грубыми усилиями примитивных существ. Эти существа не представляли, какую силу скрывает он в себе, и даже не могли представить предел его возможностей. И все-таки пробудили его: случайно ли, намеренно — не важно.
Ожили древние механизмы внутри черного куба; ожили и положили начало процессам, что неведомы даже лучшим ученым современности. С жадностью и любопытством он вглядывался в окружающую Вселенную, выискивая произошедшие за время сна перемены. Словно невидимые щупальца простер он сквозь бесконечность…
Ни примитивная техника, ни убогие органы чувств существ, пробудивших его, ничего, конечно же, не заметили. Для них он оставался лишь кубом — большим, черным и гладким.
Неодушевленным предметом…
* * *
Людей на выставке было немного. Полтора десятка первоклашек, приведенных сюда пожилой учительницей, трое старичков благообразного вида и высокая хрупкая экзальтированная дама неопределенного возраста. А еще — тип примерно сорока лет, смотревшийся на выставке столь же неуместно, как пальма посреди тундры.
Однако именно на этом, последнем человеке, мы остановимся подробнее. Ибо для дальнейшего повествования он оказался неизмеримо важнее других «любителей живописи». По паспорту этот человек именовался Георгием Сергеевичем Брыкиным; по внешности — был среднего роста, крепкого телосложения и с короткой стрижкой. Именно так бы его описала милиция, с коей Брыкин был знаком отнюдь не понаслышке.
Старушка, жившая с ним в одном подъезде, в разговоре с товарками приписала Брыкину «бандитскую внешность». И как бы она ни ошибалась в других случаях — именуя, к примеру, подростка-эмо «наркоманом», а каждую вторую девушку «проституткой», на сей раз она угодила «в яблочко». И подтвердила пословицу про палку, способную стрелять хотя бы раз в год.
Георгий Брыкин действительно был, мягко говоря, не в ладах с законом. И чаще откликался не на паспортные ФИО, а на «погоняло» Гога Хриплый, «заслуженное» давними проблемами с горлом и голосом. Успел Брыкин и в тюрьме отсидеть, и в разборках поучаствовать, и неоднократно воспользоваться пистолетом, ждавшим своего часа в заднем кармане куртки.
Небритый, хмурый, с ранними морщинами на лице, вид Гога Хриплый имел весьма отталкивающий. Привлекательной его внешность могла показаться разве что «плохой девочке» тринадцати-пятнадцати лет. Из тех, кто почитает за доблесть злоупотребление косметикой, ношение непропорционально высоких каблуков, нарочито плохую учебу и голос с потугой на грубость. А еще — ритуальную стойку «с сигаретой в руках» (курить необязательно); поздние прогулки и неуклюжие, но громкие матюги в ответ на замечания родителей.
Все же остальные видели в Брыкине лишь зверя: угрюмого и хищного, в лучшем случае — сытого и относительно мирного. Правда, такое отношение, ничуть не огорчало Хриплого и даже в чем-то устраивало. Особенной тяги к Дружбе и Любви он не испытывал, довольствуясь суррогатом в виде «братвы» и девиц легкого поведения. А также тягой к «прекрасному», воплощенному в холсте и краске. И коли у человека нет неудовлетворенных потребностей, то разве нельзя считать его счастливым?
Стоило Хриплому войти в выставочный зал — и сразу стих гомон первоклашек, благообразные старички почти синхронно отступили в дальний угол, а экзальтированное настроение дамы сменилось обычным страхом. Но страх этот был напрасным: Брыкин не имел ничего общего с героями «стрелялок», убивающими ради самого процесса. В противном случае он не имел бы шанса дожить до наших дней. И на выставку Хриплый пришел не случайно, и уж точно не по ошибке. Его привела любовь к искусству — возможно, еще более сильная, чем у других посетителей.
Видение Жизни, застывшей на бумаге, с раннего детства завораживало и очаровывало Георгия. Чем именно — он не знал и сам. Зато с тех самых пор он испытывал священный трепет при виде любой картинки — хоть в книжке, хоть в журнале, хоть на упаковке или этикетке. Пытался рисовать и сам — но раз за разом, с яростью и разочарованием, уничтожал свои творения. Не помогли даже уроки в художественной школе, брошенные Брыкиным менее чем через год.
В общем, стать художником будущему Гоге Хриплому было не суждено. Вместо этого он превратился в ярого любителя живописи; не в «ценителя» или «знатока», коими себя считали экзальтированная дама и благообразные старички, а именно в любителя. От слова «любить». Брыкин не пытался делать вид, что понимает некий мистический «замысел художника», он просто любовался плодами чужого таланта. Любовался и наслаждался.
Кстати, привычку посещать все выставки живописи, проходившие в родном городке, будущий Гога Хриплый также приобрел в детстве.
Разумеется, никто из «братвы» не был в курсе его увлечения. Вынужденная немногословность Георгия как-то не способствовала откровенным разговорам — даже меж «своими». На вопрос, почему в свободное время Брыкин ни «в сауну с пацанами» не ходит, ни «по бабам», ответ был дан четкий… хоть и не правдивый.
«Шмара у меня одна есть», — буркнул тогда Гога Хриплый, и вопрос больше не поднимался. Никого не интересовала ни внешностью «шмары», ни ее… так скажем, «любвеобильность».
Догадаться же об истинном предмете любви Брыкина смог бы разве что экстрасенс. Потому как Хриплый не только не походил на адепта лозунга «красота спасет мир», но и казался воплощенным вызовов этому лозунгу. Этаким ходячим «ага, щас» в ответ.
Брыкин успел осмотреть менее половины выставленных картин, когда телефон, до поры до времени затаившийся в барсетке, неожиданно оповестил хозяина о входящем звонке. Сделал он это без всяких «владимирских централов», горячо любимых приблатненными подростками. Брыкин относился к своей «мабиле» непозволительно небрежно, и, в частности, обходился стандартными мелодиями.
— Слушаю, — сказал он вполголоса, достав телефон. Он уже понял, что звонили «свои», и потому предпочел не тратить время на приветствия.
— Здорово, Гога! — а вот его собеседник, шумный и болтливый живчик по имени Лёлик, был совсем иного мнения.