Я мысленно отругал себя за то, что не запоминаю людей. Записывать что ли? Меня и так все знают, и я этим пользуюсь. Знают, не только как воспитанника императора, скорее как человека, имеющего обращаться с гитарой, а значит желанного на любой студенческой вечеринке.
Кто-то вытянул руку вверх, показывая знак победы. Кто-то выкрикнул:
— Ты прав!
Я оказался в странной роли одновременно героя и преступника, примерно, как мой отец. Это было круто, но казалось мне незаслуженным и излишним. Ну, какой я герой: никого не спас! Какой преступник: никого не убил, не ограбил.
— Это жутко несправедливо, — сказал Денис, регулярно сдувавший у меня контрольные, — сволочь Кривин сбежал и гуляет на свободе, а честный человек ходит с контрольным браслетом и вынужден ехать в Центр.
Я пожал плечами.
— Именно потому я и поеду в Центр, что честный человек.
И поймал себя на том, что демонстрирую им браслет: поднял руку, трогаю подбородок. Так какой-нибудь подросток показывает друзьям первую наколку или след от шприца.
У них такого нет. У меня совершенно уникальный опыт.
— Артур, а как это? — спрашивают они.
— Психокоррекции пока не было. Был так называемый психологический опрос. Ну, как? Кладут под биопрограммер, как на любом допросе, иглу в вену, тормоза сносит — и все выкладываешь. А так терпимо. Только тошнит и голова кружится. Потом колют кофеин, чтобы ты в себя пришел.
Они слушают, затаив дыхание. И, по-моему, хотят подробностей.
— У меня на четыре недели отсрочка, до конца экзаменов. Потом в Центр.
— Опять на весь день?
— Нет. На две недели. С вещами. В стационар.
— Ничего себе! А император не может освободить от наказания?
— Может, но не будет.
— Почему? За тобой вины-то никакой нет!
— Значит, есть. А он не хочет, чтобы его заподозрили в том, что на членов своей семьи он законы не распространяет.
Иду к дверям и ловлю на себе чей-то холодный взгляд. Глеб Митте — сын бывшего начальника СБК при моем отчиме — Данииле Данине. Пожалуй, мой главный соперник в борьбе за звание самой яркой звезды курса. Он меня недолюбливает, и это взаимно. Стоит один, руки сложены на груди, на губах — усмешка.
— Каково быть героем уголовной хроники? — спрашивает он.
— Не собираюсь этим ограничиваться, — бросаю я.
— Большие планы? Убийства, поджоги, теракты?
Я останавливаюсь, ловлю себя на желании врезать ему по наглой морде.
И доказать тем, что психокоррекция мне совершенно необходима.
Не такой уж сниженный у меня самоконтроль.
— Ничего не могу обещать Глеб, посмотрим, кто в какой окажется хронике.
Пожалуй, мой отец и отец Глеба — антиподы. Анри Вальдо — бывший вождь тессианских повстанцев, теперь вполне лоялен, но по-прежнему остается кумиром самой свободолюбивой и независимой части жителей империи. Герман Маркович Митте всегда был охранителем, слишком консервативным даже для отчима. По-моему, Данин его только терпел. Хазаровский не терпит. После смерти отчима я ни разу не видел Митте: ни на одном приеме, ни на одном фуршете с участием императора — вообще нигде. Но вокруг него собирается некое общество: в основном бывший кабинет Страдина.
Из них категорически не допущен ко двору только Герман Маркович. Остальные мелькают. Хазаровский относится к ним примерно, как к тессианским радикалам: ну, тоже наши граждане, тоже группа влияния, нехорошо обижать.
Завидую его выдержке. Мне эти люди откровенно неприятны.
С бывшим министром иностранных дел из кабинета Страдина Степаном Антоновичем Середняковым меня познакомили в первый год моей жизни на Кратосе. Тогда я совсем не понимал местных политических раскладов. Да и сейчас, думаю, не совсем понимаю.
Лощен, подтянут, элегантен, Степан Антонович мне на первый взгляд понравился. Я начал его о чем-то спрашивать, вполне историческом, безобидном и без всякой задней мысли. Он был действительно мне интересен как бывший страдинский министр. И только. Ничего больше!
— Артур Вальдо? — переспросил он с усмешкой.
— Да. Даниил Андреевич — мой отчим…
— Угу.
Умеют же некоторые люди вложить в одно короткое слово столько смысла! В этом «угу» было все: и презрение к моему тессианскому акценту, и к моему настоящему отцу, и ко мне, и холодное заявление о том, что я самозванец, и Данин самозванец, и я непонятно что делаю здесь, в приличном обществе.
Мне осталось только замолчать. Так эффективно меня затыкать умеет только Леонид Аркадьевич, но в его случае я хоть понимаю, за что и почему.
Отец
Я его сдал этот очень актуальный для меня зачет. Потом остальные зачеты и два экзамена досрочно. Сдавать было с одной стороны легко — голова совершенно ясная и работает, как часы. А с другой — трудно, потому что надо все время заставлять себя думать о чем-то другом — не о том, что через четыре, три, две недели все равно в Центр. Я чувствовал себя странно. Наверное, это высокий уровень адреналина в крови. Сердце бешено колотилось. Я его слышал, я его чувствовал, я мог сосчитать удары, не трогая пульс. Причем, не время от времени, не иногда: я все время был в этом состоянии — целыми днями, и они складывались в недели. Периодами мне даже нравилось, было в кайф. Потом я испугался, что сердце не выдержит, не сможет оно целый месяц работать в таком режиме.
И решил, что я лучше еще два экзамена досрочно сдам и сразу туда поеду, чем так мучиться.
Сдал. Плюс рекомендованную Нагорным психокоррекцию. Все шло на ура.
И экзамены кончились.
На следующий день я понял, что уже кошу. До конца отсрочки неделя, но экзамены-то я сдал, а значит, по-хорошему мне нужно прямо сейчас связываться со Старицыным и идти собирать вещи.
Но я схватился за эту формальную отговорку, что четыре недели, и медлил.
Вечером того же дня поехал к отцу в Лагранж.
Мы как всегда пили чай на террасе. Было тепло, по небу разливался долгий летний закат. Ветер принес запах лилий из соседского сада.
— Отец, а как это? — спросил я. — Как это было у тебя?
— Трусишь? — спросил он.
Я честно описал ему свое состояние.
И сделал вывод:
— Так что, наверное, да…
— Точно, — сказал отец. — Понимаешь, я же был в блоке «F». Я тебя до полусмерти напугаю своим рассказом.
— Меня не так-то легко напугать. Это так, внутреннее состояние. Внешне, я вполне себя контролирую.
— Угу. Так, только легкая бледность. Ладно, только ты дели все на тысячу. Я потом попал на три дня на «А». Это просто курорт по сравнению с тем местом, где сидел я. А ОПЦ, думаю, курорт даже по сравнению с блоком «А». На «F» одиночки. Вот там ты и сидишь. Только раз в день выводят гулять во внутренний дворик метров восемнадцать квадратных, где больше никого нет. Думаю, у них было расписание, кого, когда выводить, чтобы мы не пересекались. Общаешься только с психологами и адвокатами. Еще четыре раза в год можно встретиться с родственниками. Ко мне родители приезжали, пока были живы.
— А Джульетта? — спросил я.
— Юля? Твоя мама? Ну, ты же знаешь, что нет.
Он сказал это с такой болью в голосе, что я мысленно отругал себя за этот вопрос.
— Не знаю, — сказал я.
— Ладно. Перегорело все давно.
И я понял, что ничего не перегорело.
— Никогда не думал, что переживу ее, — сказал он. — Ладно, проехали. По мою душу психологов было два: Литвинов Алексей Тихонович и всем нам хорошо известный Ройтман Евгений Львович. Понимаешь, когда сидишь один взаперти, любой собеседник воспринимается как посланник божий. И они этим пользовались на полную катушку. Сижу я в камере, из окна видно только небо, и наверху почти под потолком маленькая форточка, откуда идет свежий воздух. Спасибо, что решетки нет. Но окно выходит во внутренний двор и не открывается. И тут Ройтман: какое счастье! Хотя Ройтман будет меня тыкать носом в мои страшные преступления.