ощущений пространство поднимало во мне мазуту работавших механизмов, апробировало эссенцию геноцида ливнем фальшивых хитов, шквалом неродных слов, бурей бесполой истерики.
Я выбрался на ту сторону лета и испытал невыносимую жару долговечных панелек. Распивая вино с бойцами из взвода, я принимал в окно ширь моей родины. В ней я не учился как быть, в ней я был братом. Я вдыхал в пыльцу всю непримиримость, весь перегоревший восторг нетронутых чувств, становясь смыслом для зарождавшихся связей. Телескопические платформы искусственных чувств фахверкового острова растянулись за линию отвеса, в центр моей силы и правды, во взрыв моего сердца. У края бездны стоял бездомный щенок, чумазая девчонка, уставшая мать. Бог замедлил кадры вырождения этого места, в скривившихся домишках, в пепельных, робких лицах сохранялась первозданность угасавшей цивилизации.
Плавающие линзы враждебных перископов записывали, как моя лучевая болезнь принялась возрождать живой организм страны, как мои боевые макрофаги подстраивали под себя инородную систему. Тайга остановила время желтой пихтовой хвоей, стойкостью гранитных колоколен. Я вернулся домой и достал банку законсервированных звезд из своего погреба.
Из горна печей рвался огонь. В раскаленном войной тигле, в изгари костной золы и земли растеклась рафинированная душа аппаратчицы Фроси. Шлак ушел в пористую древность горшка, в красно — коричневых цветах стыла кровь, кормленная медью и железом. Осажденные кислотами глинистые руды компоновали студенистую, говорившую за себя сферу планеты. Ефросинья вызволила из вакуума высокопробные сплавы и определила их в производство. Закаленная в цехах молодежь обступила коменданта заводского общежития на красной дорожке. Платон Иванович велел заменить ломаные топчаны на железные кровати и вышел в потерянное утро затевавшего жизнь лета.
Звавшая Платона война ставила его на место учительствовавшего, того, кто открывался ученице, монашествовавшего, того, кто вверял душу прихожанке. Он забрал Фросю у заводской проходной и увел в музей, под погребальный покров египетской тьмы, за несокрушимостью которой стоял свет незримых картин, непреложное знание его и её будущего. Фрося была усыпана золотой пылью. Преображающие частицы возвращали её в купель Бога, собирались в переливистые спирали. Грязно — белым, фиолетово-лиловым пролился прямоугольный силуэт её платья. Выйдя из обыденности клубного танца, поднимаясь над малой свободой заглотившего балюстраду зева, девушка выстраивала лучшую событийность в экспериментальных мирах Платона.
Перед святилищем, интуитивной ощупью, как умело, текло время. Из воды торчали князьки изб, прелые деревья. Любовь занимала передовые рубежи в поднимавшейся зелени, очеловечивала страх своими эшелонами. Ночь просила прощение за откровенность. Фрося впустила в моторный вагон сотворенных Платном героев, прошла ускоренные курсы творца галактик. Увешанная лиловыми серьгами глицинии трамвайная звезда бежала впереди своего времени. В кабине вагоновожатого уже отгромыхала война, и он рвался по путям в полосато-погонное небо, скопившее импульсы о первом рукопожатии, дворовой шалости, не подходившей под правила ведения воин. Галерея землисто — серых лиц протянулась по морю рук на родную сторону, черный бархат солнца отрешенно выстуживал нескончаемую процессию.
Платон был погружен в поле готовым солдатом. Противник обнулял наши ряды и, вооружаясь согрешенным нами добром, множил недругов из числа нами спасенных. Мы укрывались от вычислявших нас спутников, от модифицировавших нас мыслей, от подкупавших нас предложений, сжигая проводники вовлеченного в борьбу сердца. Перед нами стояли те, кто распял Христа, узаконил его казнь, ввел в лексикон психологию его сострадания.
Заходя в имперские здания платоновских кантор, Фрося меняла волновой фронт их сердец. Непродолжительностью жизни Фрося рисковала сгубить их общее лето, но в конце своих надежд вдохновительница опустилась на пьедестал безвестного монумента, обогрела холодный мрамор треугольными письмами грусти и радости. Платон не мог вывернуть на безвинных требуху личного горя, он бы скорее надорвал жилы, перестал бы ощущать тяжесть своего разума.
Институт войны требовал новых стратегических компаний. Хриплой брани и воя, коллективных надругательств и убийств жаждала сама природа людей. Смыкая во рту перебитый кабель, пропуская через себя ток, Платон стирался в ночи, в связывавшей его с родиной линии связи. Пуля застала его в ночной тоске, он ощутил слабость нацистского офицера, организованное на убеждении чувство к гипотетической фрау, оно шло через оголенные трассы выслуженных эмоций, оно уживалось с фашизмом в неглубоких траншеях. Обагрив родной снег чужбины окровавленной глазницей, он наблюдал, как его будят залатанные герои, возвращаясь в его жизнь за новой весной, за туманной рекой, за умудренной, сладостной проседью.
Две эластичные закамуфлированные фигуры перемалывали руины безжалостной истории, вкладывая в нее личное, взятое за основу детство. Оно, вело в ребячество схороненных купален, в могущество парадных площадей и празднество говоривших обелисков, в звенящую пустоту разрушенных имен и умов. Золотой, очищенный сплав солнца был закреплен на точке детства, позволяя любоваться собой через куски битой посуды. Платон и Фрося пеленговали любую напрашившуюся извне мысль, любую индивидуальность, раздувавшуюся до величия ранга или касты. Влюбленные заключали её в радужный тор, тянули к ней золотые духовные нити. Крылатый, святящийся шар напоминал белого голубя, парящего над своей страной.
Не разношенное, непривыкшее тело Корнея было сбито с толку стереометрией заселенного людьми города. Местные жители звались на местном сленге «native citizens», что означало «вши». Голенастые, плечистые, где-то задумчивые женщины пропитывали духами застывшие виды с открыток. Красота была подобием вкусной пищи в разоренном пристанище землян. Визуально усложненные тетраэдры соборов, ломаные формы пантеонов, как и их предшественники пирамиды, заряжали внутреннее небо. Корней открыл охоту на розоватое облако, афишировавшее свою улыбку на всех двенадцати лучах уличных проспектов. По-матерински красивое тело Белы не стремилось вытянуться, выпятить свои формы. Разменяв свой опыт на вокзал судеб, он поспешил за девушкой.
Они испытали теплое безмыслие перед искусством оккультизма, говоря сквозь мозаику драконьих глаз с идолами отжившей материи. Отдалившееся от жизни повторялось узнаваемым почерком узоров, точками над «и», готовностью пачкать черновики ради нового опыта. Тот, кто принес сюда технологии, затмевал людей. Огненно — синяя голова Брундуляка охраняла тридевятые царства за небесным разломом.
На золотом крыльце сидели доживший до седин царь, приютивший его король и надменный королевич. Чтившая старый миропорядок старушка согревала пледом ноги живехонького заступника. Корней на минуту забыл, кто он был таков. Он обнял Бэллу со спины, не нарушая течение своей поточной машины. Клочок хлипкой, кисельно — розовой ткани прошил аппаратную его сердца. В подошве слоистого калача затерялись неразлагаемые боты — истинные строители города.
Непостоянство Бэлы лежало на её поверхностности: растревоженными утрами она забывала про своих мужей, дыша их общими снами. И все же юноша поселил её в комнату с окнами на обычную жизнь. Молодые