Древний Хуан не уходил и не пытался завязать разговор. Отчего не звал он своих людей, своих тварей продажных? Все, вроде, сказано, надо бы кончать дело. Отпустить они его, может, и отпустят, зубы предварительно повыдергав… Но будут контролировать крайне жестко. Иначе невозможно, он бы и сам так действовал. Почему же Хуан медлит? Ах, вот оно что. Попроповедничать желает. Хлебом не корми, дай попроповедничать. Давай-давай.
– Никак не успокоишься?
Молчит.
– Учить желаешь? Так ведь ни к чему оно сейчас. Поздновато.
Молчит.
– Лучше бы уж ты пристрелил меня…
Молчит.
– К чему волынку тянуть? Зови своих… «хороших ребят».
Молчит.
«Да хрен с тобой. Молчи…» Маслов отвернулся и произнес в сторону, для себя, не особенно заботясь о том, чтобы его услышали:
– Об одном жалею, дело доделать не успел…
И тут Древний Хуан преобразился. Несколько минут назад он разговаривал с Масловым обыкновенным голосом, обыкновенными словами. Теперь в него как будто вошла высота: очень старый человек обратился в патриарха. Жил бы он в эпоху Исхода, душа его обитала бы, наверное, в теле Моисея. Жил бы в годы Русской Смуты, называли бы его Козьмой Мининым…
Седой патриарх встал ровно, как колокольня, поднял подбородок и загремел:
– Зачем, скажи мне, люди живут на Терре? В чем смысл? В чем главная правда их существования?
Маслов открыл было рот, желая ответить: мол, живут и живут. Но Древний Хуан остановил его нетерпеливым жестом.
– Для того ли они живут, чтобы быть сытыми? Ты им хлеба хотел дать, и ради того хлеба собственной душой побрезговал! Вот, накормил ты их, и куда им идти, наевшись? Быть шестернями в машине Терры? Но не ради ли них – государство? И какой в нем смысл, если он не совпадает со смыслом, тревожащим их души?
На миг Маслову показалось, будто от седых косм Древнего Хуана исходит сияние. Нет, показалось.
– У всей нашей земли, у всех городов, поселков и монастырей один-единственный смысл – Вечное Спасение и счастье в Боге. И каких бы загогулин не приторачивало к себе государство, а и в нем тот же самый смысл: сделать так, чтобы каждому здешнему христианину спасать душу было легче. Понял ли ты? Что есть твоя жизнь? Или моя жизнь? Или жизнь этого Сомова? Или покойной моей Инес? Жизнь – один-единственный спектакль, дозволенный нам свыше. Ты можешь грешить против роли, а можешь сыграть ее блистательно… В зале – один Зритель, и Он обязательно будет судить твою игру, хочешь ты этого или не хочешь. Там, за гранью, нас всех ожидает Его суд. И какую правду ты откроешь Ему?
– Я скажу… я скажу… я хотел, чтобы все были сыты и не убивали друг друга.
– А надо было хотеть большего! Следовало хотеть, чтобы люди, отданные тебе под руку, любили друг друга, верили в Его милосердие и были благородны. Неужели ты и впрямь подумал: дашь им чуть меньше, и они вцепятся друг другу в глотки?! Неужели ты совсем не верил в них? Неужели ты весь народ терранский счел крысами, способными грызться за крупу? Вот твоя ошибка. За нее ты платишь сейчас.
– Они слишком привыкли ни в чем себе не отказывать. На Земле начали убивать без пощады за один кусок хлеба при девяти миллиардах. Наших – нет пока и трех с половиной. Но я не смею их ограничить! Ведь они… они тогда…
– Что – тогда?!
– Сметут… и меня, и тебя, и весь наш порядок, и друг друга будут потрошить за здорово живешь… Нельзя давить, все взорвется! У нас все начнется раньше, чем на Земле… Мы живем на бочке с антиматерией! И КАЖДЫЙ ДЕНЬ МОЖЕМ ВЗЛЕТЕТЬ НА ВОЗДУХ! Неужели вы там этого не понимаете?!
Древний Хуан опустился на колени у распростертого тела Маслова. Нежно погладил его по голове, взъерошил волосы. Заговорил тихо-тихо:
– Мальчик мой… – заговорил он тихо, – мальчик мой… Бедный мой мальчик. Ты до смерти устал и до смерти напуган. Вот беда! Послушай меня. Они ведь люди. Они ведь не скотина. Не свиньи. Это свиньям – хлебова дай, и все в порядке… Не волки. Почему же ты ждал от них только зла и безумия? Ведь ты семь лет правил сумасшедшими и злодеями, которых сам себе навыдумывал. Бедный мой мальчик! До чего же ты дошел. Совсем окаменел…
И он прижал к своей груди голову Маслова. Тот смотрел куда-то в сторону, глаза его были сухи и выражали одну только растерянность, а губы еле слышно шептали:
– Не знаю… не знаю…
30 января 2141 года.
Орбита планетоида Пушкин в системе звезды Солетта.
Сомова-старшая, Сомовы младшие, угрюмые мужики и капитан Каминский, возраст у всех, разумеется, разный.
Катя склонилась над телом капитана Каминского. «А ведь он, бедняга, кажется, при смерти…»
– Мама! Мамочка! Да мамочка же! Нам надо бежать… Нам надо что-то делать! Мама!
– Точно, Варя. Что-то делать – надо. Поэтому помоги-ка мне…
– Что?!
– Помоги перевернуть тело. Живенько. Возьмись вот здесь. Тяни сильнее. Отлично.
– Зачем?
– Варенька, у него тут микроаптечка…
– Мама – зачем?!
Катя посмотрела на дочь сердито. И так велико было доверие Вареньки к матери, что она сейчас же успокоилась. Мама всегда знала, как должно поступать.
– Как это «зачем», дочь? Здесь лежит три тела. Одно мы еще можем спасти. Второе оживить может только Бог. А к третьему ты сейчас сбегаешь и пощупаешь пульс. Ты должна уметь… вас учили. Давай-ка, Варя, сходи.
Катя говорила, а пальцы ее, ловкие пальцы бывшего спортсмена, отлично знакомого с медикаментами, предназначенными для особых ситуаций, извлекали маленький шприц, готовили его к уколу, пристраивали к удобному месту…
– Мама, но я не могу… Я… я… боюсь.
– Конечно, нет, Варенька. Ты ничуть не боишься.
С этими словами Катя сделала укол. Она молилась Богородице, чтобы это оказался тот самый укол, чтобы память ее не подвела. Катя когда-то была отлично знакома со всей этой дребеденью. Очень давно. Пальцы помнят, а голова – нет.
Варенька подошла к телу Рыжего, медленно опустилась на корточки и все-таки взяла его руку.
«Нет, не боюсь. Я ничуть не боюсь. Если он живой – ничего мне не сделает. Если мертвый… тем более ничего не сделает…»
Ее сердце выбивало частую дробь.
Пульс не прощупывался. Она попробовала еще раз. Нет, никакого пульса.
За спиной у нее Каминский издал хрип. Совершенно нечеловеческий. Схватил сам себя за горло, засопел, закашлялся. Варенька не спешила оборачиваться. Воскресение, происходившее позади, пугало ее не меньше, чем смерть, разлегшаяся прямо под носом. На всякий случай девушка вытащила маленькое зеркальце и поднесла его к губам Рыжего. Чистая блестящая гладь осталась незамутненной.