— Тебе показалось, — сказал Баумгартен.
И тут я не выдержал. Если дело доходит до галлюцинаций, то пора прекращать эксперимент. В таком духе я и высказался.
— О каких галлюцинациях ты говоришь, Улисс?
— Если кому-то мерещится, что за его спиной стоит человек, то…
— Почему уж сразу галлюцинация? — скрипучим голосом сказал Михайлов. — Тебе разве никогда ничего не мерещится?
— Нет, — ответил я раздражённо. — Мне — нет.
— Улисс, — сказал Баумгартен, — это очень хорошо, что ты заботишься о здоровье своих коллег по эксперименту. Очень хорошо. Но мы полагаем, что нет никаких оснований для тревоги.
Я пожалел о своей вспышке. Раздражительность это ведь тоже симптом космической болезни. Я постарался вложить в свой голос как можно больше теплоты и спокойствия:
— Ну, раз так, будем крутиться, пока не кончится продовольствие. А когда кончится, мы будем ловить брикеты, которые плавают в воздухе. Надеюсь, они не потеряют своих вкусовых качеств.
Воцарилось молчание. Мы с Робином пожелали коллегам по эксперименту приятного аппетита и, держась за поручни, вышли из кают-компании.
Минут через десять, а может, через двадцать я вспомнил, что не взял из холодильника тубу с витаколом — наш обычный десерт. Да и Робин, кажется, позабыл взять свою. Хоть я и был несколько взвинчен, а оставаться без десерта не пожелал. Я выплыл из каюты и направился в кают-компанию. Оттуда неслись голоса, что-то наши пассажиры засиделись сегодня за обедом. Я подошёл ближе — и невольно остановился.
— …и это несмотря на повышенный режим психополя, — услышал я слабый голос Нагаты. — Я не замечаю в его поведении особых изменений.
— Слишком мало времени прошло, — возразил голос Михайлова. — Пока очевидно усиление инстинкта противоречия, а мы прекрасно знаем, что это часто влечёт за собой нарастание эгоизма.
— Часто, но не всегда. Вспомни индекс Решетова…
— Здесь, коллега, особый случай конфликта среды с наследственностью. Нужно ещё по крайней мере три месяца. Будучи изолированной от привычной среды, примарская наследственность, вероятно, даст своеобразные проявления. Мы получим материал огромной важности.
— Все это так, — сказал Баумгартен. — Лично я ни на секунду не сомневаюсь в ценности эксперимента. Но меня беспокоит, коллеги, да, беспокоит ваше состояние. Три месяца! Лично я выдержу. Без сомнений. Но ты, Леонид…
— Оставим этот разговор, — проскрипел Михайлов. — Я выдержу сколько потребуется.
Они стали пробираться к выходу, я отпрянул от двери и, отпустив поручни, взлетел. Некоторое время я барахтался у потолка. Они прошли, вернее, проплыли подо мной. Наконец мне удалось нащупать поручни, и я, позабыв о витаколе, добрался до своей каюты, лёг и пристегнулся.
Долго не мог я прийти в себя. Вот как, значит. Вся эта экспедиция затеяна только для того, чтобы…
Не знаю, чего было больше в моих беспорядочных мыслях — растерянности или злости.
А, так вы ждёте не дождётесь, чтобы сын венерианских примаров выкинул что-нибудь. Ну, хорошо же!..
Робин преспокойно спал, ровно дыша, этот абсолютно уравновешенный землянин, эталон спокойствия и благоразумия. Я растолкал его и сказал:
— Отдери свои датчики и выкинь в утилизатор.
— А что, эксперимент окончен? — спросил он живо.
— Нет. Но твои датчики им не нужны. Это маскировка. Или, может, для эталона…
Тут я осёкся. Мне вдруг пришло в голову, что проклятые приборы могут записать разговор.
— Так что? — спросил Робин. — Отклеивать датчики?
— Нет. Я пошутил.
— Из всех твоих шуток эта — самая неудачная, — недовольно сказал Робин, перевернулся на другой бок и тут же заснул.
А я сидел в кресле, пытаясь привести мысли в порядок и выработать план действий.
Прошло, наверное, около часа. Робин проснулся, зевнул.
— Кто здесь? — спросил он. — Ты, Улисс?
— Да. — Я сосредоточился и послал менто: «Помоги мне завтра».
— Повтори, — тихо сказал он.
Я повторил и добавил: «Ни о чём не спрашивай. Только помоги».
— Ладно, — сказал Робин.
Утром следующего дня (если я не ошибался в своих расчётах времени) я засел в рубке и принялся постукивать по тем трубопроводам, которые могли провести звук в каюты психологов. Вскоре в рубке появился Баумгартен.
— В чем дело, пилоты? — спросил он. — Какой-то стук.
— Ничего, — сказал я. — Регламентный осмотр корабля.
Начало было хорошее. Потом мы с Робином направились в кольцевой коридор. Я знал, что Баумгартен следует за нами. Я нащупал лючок дистрибутора, с треском открыл его и позвякал в шахте ключом. Робин, должно быть, понял, какую игру я затеял. Он спросил:
— Ну как?
— Примерно двадцать восемь, — сказал я.
— Это ещё ничего. Только бы не тридцать.
Умница! Лучшего напарника у меня никогда в жизни не будет.
— Что всё-таки происходит? — спросил Баумгартен.
— Регламентный осмотр корабля, — ответил я ровным голосом.
— Какой может быть осмотр в темноте? — раздался голос Михайлова.
Ага, он тоже здесь. Отлично. Я не ответил, только посвистел, как бы в раздумье. В условиях сенсорной депривации свист звучит особенно зловеще.
— Пойдём дальше? — сказал Робин.
— Да.
— Может, зажечь фонарик? — услышали мы тихий голос Нагаты.
— Прошу пассажиров разойтись по каютам, — сказал я.
Разумеется, они не разошлись по каютам. Они шли за нами, тревожно прислушиваясь к звяканью открываемых люков и нашим отрывочным и непонятным им замечаниям. Раза два я почти нечаянно натыкался на кого-то из психологов. Потом мы пошли обратно в рубку.
— Одну минутку, Улисс, — окликнул Михайлов. — Мы должны знать, что делается на корабле, и я прошу…
— Занимайтесь своим делом, — сказал я таким тоном, каким ответил бы на вопрос случайного пассажира капитан работоргового парусника, только что застреливший пару матросов.
Мы скрылись в рубке. Время от времени я постукивал по магистралям. К обеду вышел один Робин, и, конечно, психологи не сумели у него ничего выведать.
Так продолжалось и на следующий день. Тревога нарастала, это чувствовалось по многим признакам. В каюте Баумгартена шёл какой-то бурный разговор. Робин приносил мне брикеты в рубку.
Прошло ещё несколько дней. Я лазал впотьмах по кораблю, стучал и свистел и уклонялся от объяснений. Рискованную игру я затеял, но теперь уж отступать было некуда. Не знаю, как там с нарастанием эгоизма, но упрямство моё нарастало, это точно. Решалось нечто очень важное для меня. Я пробовал рассуждать хладнокровно. Я понимал, что они по-своему правы: с Венеры их выжили, исследовать примарских потомков, живущих на Земле, бессмысленно, я — единственный сын примаров, которого можно было вытащить на венерианскую орбиту. Но дело-то в том, что я не хотел быть объектом исследования. И если уж говорить всю правду, боялся этого.