— Отчасти. Он погрузил в анабиоз при минус десяти градусах летучую мышь и продержал ее в таком состоянии месяц, после чего вернул ее к полноценному существованию.
— Летучие мыши, как известно, и сами впадают в спячку.
— Именно поэтому с нее и начал Порфирий Иванович. Но затем он повторил опыт с кошкой, существом совершенно иной организации. Десять дней при минус десяти градусах — и та ожила, да еще как ожила! Убежала из лаборатории!
— Вы говорите о минус десяти, а вначале упоминали о минус пятидесяти.
— Ведь это только опыты. Для ста лет минус десять градусов мало, а для месяца достаточно. И потом, есть сложности с аппаратурой. И главное, профессора Бахметьева начала преследовать некая секта. Он получал письма с угрозами.
— Откуда вы знаете?
— Я уже сказал — я был его единственным учеником. Порфирий Иванович считал, что и я подвергаюсь опасности.
— Но была ли эта опасность реальна?
— Была, — коротко ответил Пеев.
— Хорошо, допустим. Но полиция…
— Болгарская полиция, вернее, один умный полицейский, хорошо относившийся к профессору, сказал, что реально защитить полиция не может никого, даже царя.
— Что ж, сараевское дело, да и другие показали, что он был прав, ваш полицейский.
— Обстоятельства сложились так, что профессору пришлось покинуть Софию и вернуться на родину, в Россию. Вместе с ним приехал сюда и я. Профессора пригласили в народный университет Шанявского, он возобновил научно-практическую работу, но в декабре 1913 года скоропостижно скончался. Меня не было в Москве, по просьбе профессора я совершал поездку в Румынию, потому утверждать, что смерть профессора вызвана внешними причинами, не могу, хотя сомнения у меня есть: Порфирий Иванович здоровьем обладал отменным, вредных привычек не имел, его образ жизни любой физиолог назвал бы образцовым, да и шел ему всего пятьдесят четвертый год.
После смерти профессора я, в меру своих скромных сил, продолжил работу учителя. Война, конечно, вредила и здесь: стало трудно заказывать оборудование, которое мы обыкновенно покупали в Германии. Трудно было и с деньгами; впрочем, Институт экспериментальной медицины проявил большой интерес к моей работе и финансировал ее довольно-таки щедро, применительно к военному времени.
Но здесь моя несчастная родина вступила в войну на стороне противников России! Я испугался, что меня интернируют, и поспешил… поспешил с экспериментом. Я решил погрузить в анабиоз человека. Один из студентов ассистировал мне при синтезе жидкости Ку — так я назвал (временно) состав, открытый профессором Бахметьевым, состав, предотвращающий образование льда в тканях. Так вот, этот студент пришел с войны, на которой получил ранение… довольно неприятное ранение. И он настаивал, чтобы именно ему выпала честь стать первым человеком, испытавшим анабиоз.
А я… Я согласился. Я был уверен в успехе эксперимента и надеялся, что успех упрочит мое положение, и даже, может быть, исправит представление о Болгарии как стране неблагодарной, бьющей в спину России.
Эксперимент удался. Свою помощь и свою клинику для эксперимента предоставил другой энтузиаст науки. В университетской лаборатории опыт над человеком я поставить, разумеется, не мог. Это не был глубокий анабиоз, на первом этапе мы ограничились преданабиозом: температура тела была охлаждена до плюс двенадцати градусов по Реомюру. Все физиологические процессы замедлились приблизительно в сто раз.
Спустя неделю мы начали процесс восстановления жизненных функций, и еще через день студент восстал с экспериментального ложа в полном здравии и ясном сознании. Так мне, во всяком случае, тогда думалось. Он был полон энергии, новых идей.
Но на второй день нахождения в клинике студент исчез. Убежал.
Вскоре я получил письмо, в котором студент писал, что задумал истинную революцию: пересадку головы. Если взять умную голову неизлечимо больного человека и пересадить на туловище здорового глупца, писал он, общество выиграет вдвойне — избавится от дурака и сохранит умного. Этим он и решил заняться.
Я не думаю, не уверен, что именно пребывание в анабиозе изменило психику студента. И до того он был личностью странной, эксцентричной. Чего скрывать, сам факт согласия стать объектом эксперимента говорит сам за себя.
Я отложил письмо, не решив, признак ли это психоза или просто неумная шутка. Но тут случилось страшное событие: одного из студентов университета, также интересовавшегося проблемами анабиоза, нашли обезглавленным. Тело его было практически лишено крови. А спустя пять дней я получил первую посылку… — И Пеев указал на одну из склянок с плавающими глазами.
— Вы не назвали имени студента, — негромко сказал Арехин.
— Имени? — Пеев заглянул в блокнотик. — Валентин Кожи-нов, он открывает список жертв.
— Я говорю о другом студенте. О том, кого вы погрузили в холодный сон.
— Холодный сон? Пусть холодный сон. А имя его… Имя его полиции известно. Это Матвей Доронин.
Арехин посмотрел на Сашку, впрочем, больше для порядка.
Сашка дернул головой — полиция, как же? Они — не полиция, а революционный уголовный сыск.
— Боюсь, мне… нам об этом ничего не известно.
— Неудивительно. Полицию разгромили в первые революционные дни, погибли архивы, пострадали люди… Насколько я помню, Доронин попался во время второго убийства, его схватили, доставили в полицейский участок, допросили, а потом, при пересылке в тюремный изолятор Матвей бежал, выказав невиданную силу. Трое конвоиров серьезно пострадали.
— У него оказалось оружие?
— Руки. Зубы.
Пеев помолчал, затем продолжил:
— Я потому и не сообщал в полицию об этих посылочках. Знал, что Матвей Доронин в розыске, что именно он подозреваемый номер один во всех ужасных убийствах. Рассказать, что он посылает мне глаза своих жертв, — значило только связать свое имя с убийцей, привлечь ненужное внимание полиции. А я еще и подданный враждебной страны…
Потом свершилась революция, погибли сотни, тысячи людей, в гражданскую счет идет на миллионы. И вот приходите вы, новая полиция новой власти.
— Мы не полиция, — вскинулся Сашка.
— Прошу прощения, — без малейшей иронии ответил Пеев. — Уголовный сыск, конечно. Надеюсь, вы сделаете больше, чем полиция прежнего режима.
— Мы постараемся, — пообещал Сашка.
— Но почему — глаза? И почему — вам? — спросил Арехин.
— Не знаю. Быть может… быть может, он меня не любит. Или, напротив, любит, как понять мысли сумасшедшего? Я считаю, что он каким-то образом пытается оживить головы своих жертв. А когда это не удается, извлекает глаза, консервирует их и присылает… Думаете, я сам не ломаю голову, почему — мне?