за десять минут заполняется потом. Мы знали, что кислорода на Эльбе хватает для людей, но всё равно казалось, что дышать нечем. В первый день я думал, что служба здесь тяжёлая, достойная мужская служба, но лучше война, чем такой тыл.
Когда я в первый раз заступал на пост, парни как раз пытались вытащить из клетки шитти труп: один из них за ночь помер. Но его не спешили отдавать. Шитти так себя вели, что наши, кажется, несколько смутились.
Мёртвый лежал на бетоне. Рядом с ним сидели несколько шитти, неподвижно, как пластиковые или деревянные. А три их девчонки, когда наши вошли, встали и загородили его собой.
Молча стояли и смотрели. Глазища — как блюдца. Что-то жуткое в этом было: стояли, как зомби. Будто тоже мёртвые.
Хопкинс повёл автоматным стволом, отойдите, мол, но они даже не шелохнулись. И у Хопкинса на лице всё это отразилось: что стрелять нельзя, а трогать их почему-то страшно, всё равно, что поднятого мертвеца тронуть… он рявкнул:
— А ну разошлись, вашу мать!
Тогда одна из них молча, медленно подняла руку и показала Хопкинсу средний палец. Несмотря на перепонки — очень чётко.
Хопкинс замахнулся прикладом, а она и не вздрогнула. И не отошла.
И тут я впервые увидел Дока. Дока Родригеса.
Судя по форме, он был полковник медицинской службы. Судя по лицу — латинос, под полтинник, повоевавший: смуглое подвижное лицо и белая чёлка на лбу, над глазами. А глаза, как у шитти. Такой же невозможный взгляд, мороз по коже.
Подошёл и спросил:
— Что тут происходит?
— Сэр, потаскушки не отдают труп, сэр! — ответил Хопкинс. — А Хорт приказал его вынести. Яйцеголовые заберут его для вскрытия, сэр!
Док вздохнул. Знаешь, как вздыхают, когда думают, что объяснять бесполезно. И сказал девчонке-шитти, которая так и стояла, вытянув руку и показывая палец: amado, бла-бла-бла-чего-то-там.
Он не по-испански ей сказал. Он по-другому ей сказал. На языке шитти. И назвал её amado, это я понимаю, это «любимая».
Она посмотрела на Дока, опустила руку, и её подружки как-то расслабились, перестали быть похожими на окоченевших зомби. А она сама сказала что-то тихо. Устало.
Док жестом подозвал её — и она подошла к решётке. Лицо у неё было ужасное. Странно красивое и всё равно ужасное, как маска для Хэллоуина, белое и мёртвое, и губы белые. Минутку погодя подошли и её подружки. Док с ними тихонько заговорил. Язык звучал невозможно для человеческого уха и для человеческого языка, но шитти как будто успокоились или сделали вид, что успокоились. Во всяком случае, оставили труп в покое и дали нашим его упаковать и вытащить.
А когда уже вытащили, одна девчушка вдруг пронзительно закричала, каким-то птичьим криком… как чайка. Хопкинс снова схватился за автомат, а Док рявкнул:
— Отставить! Для солдат оставьте. Вы хоть знаете, рядовой, сколько лет было тому мальчику, который в мешке сейчас? — и дальше по-испански, по-моему, ругательство.
Парни закинули труп на магнитный кар и повезли к лаборатории, а Док задержался. Как я понимаю, чтобы перекинуться парой слов с шитти.
Я стоял рядом, и мне почему-то было чудовищно неуютно и неприятно. Как будто я что-то не расслышал или не до конца понял, а оттого может случиться что-то очень плохое. Док, между тем, договорил с шитти и повернулся ко мне:
— Ты ещё здесь? Твоё место — вон там, у пульта слежения, гринго.
— Сэр… — пробормотал я, пытаясь подобрать правильные слова. — Разрешите обратиться, сэр?
Док полоснул меня взглядом, как автоматной очередью, я аж вздрогнул:
— Ну?
— Вы сказали «мальчику», сэр?
Док прищурился:
— Тебя беспокоит, что ты воюешь с детьми? Что климат Эльбы — пытка для этих детей? Что нужны кондиционеры и вода, но я тут уже три месяца не могу добиться ни того, ни другого?
— Сэр, они пленные, — сорвалось у меня. — Война идёт…
Док посмотрел на меня так, что даже навозную муху бы оскорбил такой взгляд:
— Вот и поразмысли, чего стоит армия, берущая в плен детей, а потом доводящая их до смерти.
Так и получилось, что в первый же день службы я познакомился с Доком и в первый же день начал сильно сомневаться в том, что поступаю хорошо.
После того разговора с Доком мне было уже не избавиться от мысли, что я охраняю детей. И когда я сменился, в личное время, я тут же пошёл разговаривать с Томом. Рассказать ему.
А Том меня ужасно удивил. Как-то криво усмехнулся и сказал:
— Я в курсе, Джеффри. Я уже давно в курсе. Отчасти поэтому я и здесь.
— Как «поэтому»? — спросил я. — Почему «поэтому»?
А он пожал плечами и сказал вместо ответа:
— Не забивай себе голову, Джеффри. Ты здесь на пятьдесят дней, твоё дело — прожить эти пятьдесят дней и вернуться к тёте Молли. Есть вещи, которые лучше не знать, если хочешь пожить подольше.
Это очень странно прозвучало. Я впервые подумал, что мы с Томом до призыва слишком давно не виделись. Вот же интересно получилось: мы ведь жили по соседству, кажется, очень хорошо друг друга знали, но после школы он уехал из нашего городка, чтобы поступить в колледж, а я остался с тобой, чтобы помогать тебе на нашей заправке эргомобов… И получилось, что Том за те три года, которые мы провели в разных местах, очень сильно изменился.
Я тогда подумал: чему же он там научился, в этом колледже? Он не распространялся об этом. И как он вообще оказался на призывном пункте, если подумать? Да ещё вместе со мной?
Я смотрел на Тома, и мне казалось, что он совершенно мне не знаком. Интересно, он мне ещё друг? Или правду говорят, что служба в армии превращает земляков и старых друзей в людей совершенно друг другу чужих?
— Томми, — сказал я, — а тебе их не жалко? Детёнышей шитти?
Он повернулся ко мне, ноздри у него раздулись, и лицо стало каким-то варварским, будто у какого-то его древнего-древнего предка из африканского племени, ещё не американца. Мне резко расхотелось продолжать разговор, я сглотнул и отвернулся.
Том, как видно, это понял.
— Ладно, чемпион, — сказал он. — Просто не лезь туда. Побереги свою бессмертную душу. Пятьдесят дней — это даже меньше, чем два месяца.
Я только пожал плечами. Мне было очень тяжело и больно, я думал, что потерял друга, что Том… да, я тогда подумал, что Том стал за эти годы бессердечным сукиным сыном или ещё хуже. И я уже к вечеру первого дня