– Уходи, ведьма, – проговорил он, медленно поднимая бартку.
Женщина стояла на краю освещенного круга.
И он, уже готовый к броску, к удару – отпрянул.
Потому что пришедшая на чистый огонь не была ведьмой.
Тело белое, как овечий сыр. Лицо без единой кровинки; до последней черточки знакомое лицо, только глаза непомерно большие, больше, чем были при жизни.
Ее имя так и не соскользнуло с его губ. Губы не повиновались ему; женщина медленно покачала головой, не отводя странного, прозрачного, печального взгляда. Тонкая кожа, кажется, просвечивает насквозь. Бесконечно родное лицо.
– Ты… пришла… а дети… спят.
А что он мог еще сказать?!
– Дети… спят. Я скажу им… что ты… приходила.
Движение головы – «нет».
Он поднялся. Сделал шаг. И еще шаг, и еще; ему казалось, что стоит протянуть руку – и пальцы ощутят ткань ее сорочки. И тепло ее кожи. И прикосновение волос.
И все вернется.
Он забыл о чистом костре. Он забыл и о ведьме – бездумно тянулся и тянулся, и шагал в темноту, вслед за той, под чьими ногами не колыхались травинки. Она отступала, будто маня за собой, смущенно улыбаясь, прикладывая к губам тоненький бесплотный палец.
– Пого…ди…
Ее лицо вдруг переменилось. В матовых глазах стоял теперь ужас; она смотрела ему за спину.
Он обернулся.
Там, где плескался среди темноты сильный еще костер, стоял теперь лесной Чугайстер.
Лесной человек, хранящий людей от нявок. Пришедший затем только, чтобы пожрать эту женщину, нявку, навь.
И пусть белая женщина уже растворилась во мраке леса – человек знал, как просто Чугайству догнать ее. Догнать мгновение спустя.
И он шагнул вперед, сжимая белыми пальцами бесполезную сейчас бартку. Что за дело лесному Чугайстру до изящного топорика, до его острого лезвия… Люди знают лишь один способ остановить Чугайстра. Ненадолго…
И человек шагнул снова, развел руки приглашающим широким жестом:
– Потанцуем? Потанцуем, дядьку?
Лесное порождение молчало, и на широком лице, заросшем кольцеватой шерстью, человек прочитал насмешку. Слишком близко нявка, слишком близко добыча, Чугайстер не прерывает свою охоту даже ради любимой забавы…
– Потанцуем?! – человек залихватски присел, и бартка в его руках завертелась широким сверкающим кругом.
– Зачем ты стоишь у меня на пути? – спросил Чугайстер. Голос его был как скрип старой ели.
Человек остановился, едва не выронив топорик.
– Нявка несет тебе смерть, – черные собачьи губы Чугайстра растянулись в ухмылке. – И все же ты не хочешь, чтобы я убил ее?
Человек молчал. Чугайстер качнулся вперед:
– Пусть ты одолеешь ведьму – но навы тебе не одолеть никогда, потому что нава – это отчасти ты сам… Ты не боишься жить – и все же не хочешь, чтобы я убил твою наву?..
Человек молчал.
– Хорошо же, – сказал Чугайстер, и от голоса его тяжелые ели испуганно вздрогнули. – Пусть твоя нявка заведет тебя в туман над обрывом.
Чугайстер ушел.
Еловые ветви на его пути не качались.
…Впервые за много дней Ивга позволила себе расслабиться.
Человек, все эти дни настороженно ее изучавший, наконец успокоился и даже расцвел. Какая-то ее шутка заставила его хохотать до слез и, отсмеявшись, он потребовал, чтобы невестка перестала величать его «профессором Митецем», а звала как подобает – папа-свекор; Ивга расцвела в ответ и отправилась разводить костер посреди лужайки для пикников.
– …Чтобы сердушко хотело, а все прочее могло! – профессор оказался прямо-таки прирожденным балагуром. – Где двое, там и вскоре и третий, а где трое, там и пятеро, выпьем же, ребятки, и пусть нас в мире будет больше!..
Красное закатное солнце дробилось в высоких окнах ее будущего дома. Дома под красной крышей, где на фасаде – балкон, увитый виноградом и оттого похожий на этикетку старого вина. Подрагивал в высоте медный флюгер, и Назар топал через двор, неся под мышкой корзинку со снедью и постоянно что-то роняя – то полотенце, то ворох салфеток, то верткую картофелину.
Потом папа-свекор настроил мандолину; в репертуаре этого серьезного и уважаемого человека во множестве водились игривые, а подчас и фривольные песни. От хохота Ивга дважды уронила бутерброд в костер; папа-свекор поблескивал глазами и шпарил такое, отчего даже у Назара на щеках пробивался смущенный румянец.
Потом папа-свекор вдруг прижал струны ладонью, секунду помигал, глядя в костер – и завел совсем другим голосом, что-то напевное и с длинным сюжетом, где морячка махала платочком с берега, а из моря ее окликала русалка с круглым зеркальцем в руке и гребнем в зеленых волосах, и обе они желали заполучить себе красавца-капитана.
Назар улегся в траву, и голова его оказалась на Ивгиных коленях. Папа-свекор невозмутимо откупорил следующую бутылку, одним глотком отхлебнул полбокала и запел студенческую лирическую; Ивге захотелось подпеть. Не зная ни слов, ни мелодии, она по-рыбьи открывала и закрывала рот, когда в нежную мелодию вмешался шум далекого мотора.
– Кто-то едет, – сонно сообщил Назар.
Ивга напряглась. Она не любила ни новостей, ни перемен, ни незваных гостей, ни даже веселых сюрпризов. Тем более сейчас, когда она разомлела, расплавилась в своем счастье, будто шоколад в ладони, когда у нее нет сил, чтобы защищать свое хрупкое внутреннее равновесие. Новый визитер – агрессор, непрошено вторгающийся в ее мир, где наконец-то, после стольких мытарств, наступили покой и порядок…
Очень хрупкий покой. Вот – далекий шум мотора, и покоя как не бывало.
Назар с сожалением убрал свою голову с ее колен. Поднялся; радостно ухмыльнулся профессору:
– Па, а у Клавдия новая машина? Зелененький такой «граф» с антеннкой, да?
Папа-свекор сразу же отставил мандолину:
– Клав?! Елки-палки… Ну, дети мои, будем веселиться до утра…
Ивга молчала. Нехорошо, если они заметят ее разочарование. По-видимому, приехал старый друг; по-видимому, его приезду следует радоваться. В конце концов, явление нехорошего, несимпатичного человека вряд ли привело бы папу-свекра в такой восторг. И Назар не стал бы ерничать у ворот, козырять сидящему за рулем наподобие дорожного гвардейца и кататься, как маленький, на железной отползающей створке…
Папа-свекор взял мандолину наперевес:
– А вот сейчас, Рыжая, я тебя с выдающейся личностью… Рыжая, что с тобой?!
Зеленая машина неторопливо въехала во двор. Аккуратно и вежливо, будто живое и воспитанное существо – но фары, прикрытые щитками, показались Ивге мутными глазами чудовища. Кусок бутерброда встал у нее в горле – ни проглотить, ни выплюнуть; из закоулков ее тела поднимались тошнота и муть. Она помнила это ощущение – но тогда, в первый раз, оно было неизмеримо слабее. Теперь же…