Мазарини прочитал листок и побледнел. Анна почти с ненавистью смотрела на него.
— Надеюсь, вы мужчина, кардинал?
— У вас есть повод для сомнений, ваше величество?
— Надеюсь, если бы вы находились в Париже, автор пасквиля был бы в Бастилии?
— О нет, ваше величество! — поправил Мазарини. — На эшафоте! Но, позволю себе заметить, что эшафот не единственное средство возмездия. Я знаю этого Сирано де Бержерака, забияку и драчуна. Вижу, он сменил шпагу на колкий стих. Но меня он не проколет.
— Зато меня гнусно ранил клинком, отравленным непристойностью.
Кардинал опустил глаза.
— Можете поверить мне, ваше величество. Я могу переманить на свою сторону врага, но я не умею прощать, хотя все стерплю.
— Стерпите? И вы, первый министр, будете утверждать, что остаетесь мужчиной?
— Я постараюсь это доказать, ваше величество. Терпение — мое оружие, которым мало кто владеет. Я хочу, чтобы это слышал и король. Меня нельзя пронять оскорблением, но это не значит, что я его спущу. Моя стратегия: «Время и я!» Рано или поздно, но беру свое.
— Если у вас так много терпения, то попрошу заменить меня и заняться королем, которого я вверяю вашей заботе. Пусть он посмотрит, как вы воюете за него с помощью своего терпения, которое так на руку разнузданной Фронде.
— Я внимательно слежу за нею, ваше величество.
— Следить надо за модой. Пусть мне скучны государственные дела и я прежде всего дама, потому не могу снести, чтобы множество людей хихикало, читая эти неприличности.
— Кто сегодня хихикает, завтра заплачет. Что значит множество людей, ваше величество, по сравнению с теми, кто ими правит! Я постараюсь объяснить это королю.
— Мушкетеры будут ежедневно сопровождать его к вам, как к наставнику.
— Я постараюсь доказать, что я «выше колен» Ришелье.
— Я надеюсь, — бросила Анна и, величественно кивнув, удалилась.
Мальчик-король остался с Мазарини.
— Ваше величество, не угодно ли будет вам занять этот жесткий табурет, который подготовит вас к высокому трону?
Людовик XIV, помня внушения матери, повиновался.
— Эта бумажка, ваше величество, читать которую вам нет нужды, могла бы вывести из себя властителя, чем и обессилила бы его. Я хочу передать вам те секреты, которые доступны были самым изощренным умам, правившим или помогавшим править в Европе.
Мальчик кивнул. Ему было очень интересно узнать, что так разозлило его мать, но он рано научился внешне сдерживать себя.
— Я буду прилежным учеником вашего преосвященства, — заверил он.
— Я упомянул про эшафот, как вы слышали, ваше величество. Но эшафот — завершение возмездия. В основе же возмездия всегда должна лежать жестокость, нужная не сама по себе, а лишь постольку, поскольку вызывает страх, какой надлежит внушать всем подданным.
Мальчик любил разорять птичьи гнезда и не видел в этом особой жестокости, натравливал собак на кошек, топил щенят и забавлялся всем этим вполне невинно, по-детски. То, что должен был раскрыть сейчас перед ним кардинал, поднимало его в собственных глазах, делало более взрослым, чего так жаждут все в его возрасте.
— Вы можете убить ударом ладони комара, который намеревался или укусил вас, — продолжал Мазарини. — То же самое вы вправе сделать с каждым своим подданным, от мужика до герцога. Запомните: «Лучше, чтобы все боялись вас, чем любили, ибо любовь преходяща и от вас не зависит, а страх, внушаемый вами, неистребим».
Мальчик кивнул.
— Вот сейчас при вас, ваше величество, я подписываю от вашего имени смертные приговоры вельможам, которые, предавая вас, примыкают к Фронде в провинциях. Но разве это жестокость? Я не хочу напоминать вам о пытках, по Римскому праву сопутствующих следствию, о разных приспособлениях, вызывающих болевые страдания, о дробящих кости «испанских сапогах» или объятиях «железной девы» с лезвиями кинжалов внутри. Вам, властителю французов, нет нужды вникать в такие подробности. Затмите их блеском двора и этикетом. Однако одну историю я просил бы вас выслушать, дабы знать, что есть страдания, превышающие все боли, вместе взятые.
Мальчик наклонил голову. Он любил занятные истории.
Подписав несколько бумаг о казни крамольных вассалов короля, Мазарини откинулся на спинку кресла и начал:
— Драма эта завершилась лишь полвека назад у нас в Италии, которую зовут родиной коварства. Граф Франческо Ченчи из старинного итальянского рода содержал шайку наемных «бради» и разбойничал, позорил семью, погубил трех своих старших детей. Оставались еще два сына и пятнадцатилетняя красавица дочь с легендарными светлыми кудрями, Беатриче. Отец, гнусно домогаясь ее, заточил дочь в замок, о чем мне, отцу церкви, и вам, королю, блюстителю высокой нравственности нации, и вспоминать не пристало, но… Однажды изверг Франческо был найден заколотым в постели с забитыми в глаза гвоздями. В его смерти по велению герцога обвинили жену и детей. Графиня с сыновьями не выдержали и сознались, но невинная Беатриче молчала даже под пытками и приняла на себя вину только перед казнью, наивно стараясь спасти свои кудри, но их вопреки данным обещаниям срезали, чтобы не мешали палачу. Истязатели знали, как мучить сильнее боли, медленно убивая мать и братьев у нее на глазах.
— Зачем же, зачем так терзали знатных людей, ваше преосвященство? — возмутился король-мальчик.
— Для острастки, ваше величество. Чтобы никому не было повадно чинить суд и расправу, посягая на исключительное право властителя, сила которого опиралась на страх.
Мальчик передернул плечами, представив себе рассказанное наставником, которому вверила его мать-королева.
— Мне жаль бедную Беатриче, я бы помиловал ее, — сказал он.
— Милость тоже нужна властелину, но лишь как украшение. Если вы позволите, ваше величество, я приму в вашем присутствии гонцов из Парижа, чтобы узнать, что там происходит.
И Мазарини позвонил в колокольчик.
Угрюмый монах в капюшоне показался в дверях и по сделанному ему знаку ввел в кабинет запыленного гонца, который по-испански стал размахивать снятой шляпой с перьями над полом, выражая почтение.
— Принц Конде, приславший меня к вам, ваше преосвященство, прежде всего просил передать свою преданность королю, — произнес он с заметным испанским акцентом.
— Эта преданность нам известна, — хмуро заметил Мазарини. — Чем командует такой прославленный военачальник, как отважный принц Конде, ныне служащий Фронде?
— Он сожалеет, ваше преосвященство, что парижское ополчение — это «извозчичья кавалерия», а пехота, украшенная лентами, как девицы на гуляньях, каламбурит по кабакам и показывает спину и все, что ниже, противнику при первом же выстреле.
— Вы имели в виду пятки, надеюсь? — заметил кардинал, косясь на ухмыляющегося короля.
— Конечно, и пятки, — согласился гонец.
— Чего же хочет принц Конде?
— Войска, настоящего войска, могущего служить королю. И избавление от интриг Тюрена, который по сравнению со славным и отважным принцем Конде прячет свою трусость и нерешительность за якобы расчетливой медлительностью военного маневра.
— Передайте принцу Конде, что сам король выслушал ваши заверения в преданности принца и будет решать его судьбу. Можете идти.
Следующий урок Мазарини дал малолетнему королю, когда тот снова явился к нему в кабинет, сопровождаемый недовольным капитаном мушкетеров, жаждавшим сражений, а не роли няньки.
Глядя на мужественного капитана, Мазарини подумал, что стоило бы свести этого непобедимого рубаку в поединке с наглым Сирано де Бержераком, и пожалел, что, по сообщениям шпионов, Сирано больше не принимает вызовов на дуэли. Видимо, чтобы воздать ему за содеянное, нужен более тонкий план, который уже зрел в голове кардинала, вытекая из того урока, который он собирался преподать сейчас Людовику XIV.
— Речь пойдет о коварстве, — начал он, оставшись с королем наедине, — о великой силе, ведущей к победе над любым врагом. Я позволю себе привести высказывания турок по этому поводу: «Слова христиан пишутся на снегу, слова султана на мраморе». На это я отвечу, что снег превращается в мчащиеся с гор потоки, а мрамор идет ко дну. Турки правы, признавая за христианами высшую силу достижения цели. Орден иезуитов особенно преуспел в этом, считая, что «религия — в воспитании» и что для достижения цели все средства хороши: от молитвы до кинжала. Великий теоретик коварства Макиавелли вовсе не был коварным злодеем. Напротив, он снискал славу образованнейшего и гуманного человека, блистательного поэта и патриота Италии, которого ставили рядом с Данте. Он служил на высоком посту республике во Флоренции, но мечтал о единой итальянской монархии, видя путь к ней через средства, описанные им в книге «Государь», которые он отнюдь не изобрел, отражая лишь свое время и нравы общества. Умер он в бедности, изгнанный из республики, днем слоняясь по кабакам, а ночью, надев былой мундир, садился за свое бессмертное творение о коварстве, живописуя, по существу, такого властителя, как Чезаре Борджиа. В надежде найти монарха для единой Италии он преподнес, как средство для достижения этого, свое сочинение Лоренцо Медичи, дочь которого, кровавой памяти Екатерина Медичи, читала уже изданную книгу Макиавелли своим детям перед Варфоломеевской ночью, зная о предстоящем истреблении гугенотов.