Но где угодно несомненно есть люди, совершенно необходимые для поддержания устойчивости, которые наверняка могут заразиться: в системе коммуникаций, в промышленности; управленцы, совместно проживающие в пригородах; юриспруденция, правительство, медицина, образовательные учреждения.
О, это будет впечатляющий ледоход!
73Мой свет погас; начинаю долгое ожидание.
Усердный все увереннее справляется со своими непривычными обязанностями. Мне не хочется перенапрягать его добрую волю новыми требованиями.
Шрифт Брайля?
Но у меня дрожат руки.
Есть еще зрение памяти — прогулки на Швейцарских холмах (действительно более восхитительных, чем горы), тот день на шуршащей разноцветной гальке с Андреа, ее улыбка, невероятно порфирные венки под ее глазами и все эти излучающие свет натюрморты, громоздящиеся на столах банального мира.
74Лафарг писал — Ah, que la vie est quotidienne![76]*
Но в этом, именно в этом ее красота.
75У памяти тоже есть своя музыка (так и должно быть — в конце концов она была матерью муз), и слышимая, и неслышная. Неслышная слаще. Я лежу в своей темной берлоге и шепчу:
Ширь чиста и — светла;
Красота умерла;
Скрыл Елену песок
Болен я, вышел срок —
Божьей милости нам!
76Я так еще и не сказал, нет? Ни столь многими словами. Ни одним-единственным словом: слепой.
77Печатание идет медленно, а ум всегда витает где угодно. На клавишах моей пишущей машинки сделана гравировка, чтобы я мог продолжать эти записи. Решусь ли я наконец сознаться в этом? Я полюбил свой дневник. Такому одинокому, каким я теперь стал, приятно иметь хоть какое-то постоянство.
78Хааст не навещает меня; ни охранники, ни доктора не желают говорить, делается ли хоть что-нибудь, чтобы предотвратить полномасштабную эпидемию. Усердный сказал, что радио и телевизор в лазарете теперь запрещены. Волей-неволей я вынужден ему верить.
79Я никогда не знаю, следит ли он за мной. Если да, то я, вероятно, не доведу эту запись до конца.
Из относившегося ко мне с симпатией и с охотой выслушивающего мои жалобы стороннего наблюдателя Усердный превратился в моего мучителя. Словно в титриметрическом анализе он ежедневно добавляет все больше своего бессердечия. Поначалу я старался бывать в общественных местах, библиотеке, обеденном зале и т.д., но стало ясно — по инсинуациям, приглушенному смеху, потерявшейся вилке, — что подобные сцены подбадривают его. Сегодня, когда я усаживался, чтобы выпить свою утреннюю чашку чая, Усердный отодвинул мой стул. Раздался громкий смех. Я думал, что повредил спину. Пожаловался докторам, но страх превратил их в автоматы. Теперь они придерживаются принципа никогда не разговаривать со мной, особенно обсуждать симптомы.
Когда я прошу о свидании с Хаастом, мне говорят, что он занят. Охранники, видя, что в эксперименте мне больше нет места, следуют подсказкам Скиллимана, который, пользуясь моей беспомощностью, открыто говорит мне колкости, называет Самсоном, дергает меня за волосы. Зная, что я не способен удержать в себе принятую пищу, он спрашивает:
— Как вы думаете, какого сорта дерьмо вы едите, Самсон? Что это за дерьмо они положили вам на тарелку?
Усердного, должно быть, нет в комнате, или он не читает то, что я печатаю. Большую часть дня я потратил на перепечатку французских стихов, чтобы его выжить. Я излагаю те же самые жалобы и на других языках, но, поскольку ответа не было, мне приходится предполагать, что X.X. больше не беспокоится о переводе того, что я пишу. Или что его больше не заботит, что со мной станет.
Странно — казалось, Хааст стал мне почти другом.
80Шипанский навестил меня сегодня, приведя еще двух «шестерок» — Уотсона и Квая. Хотя по существу не было сказано ни слова, подразумевалось, что мое молчание победило в споре. (Представлена подходящая веревка, так что дьявол может быть уверен, что всегда есть на чем повеситься.)
Вчера и позавчера Шипанскому говорили, что я был слишком слаб, чтобы видеться с ним. Ему удалось смягчить наконец охранников, заручившись поддержкой Фредгрена — и угрозой забастовки. Рамки общения со мной урезаются Скиллиманом. Фредгрену, чтобы взять под опеку Шипанского, пришлось обратиться к Хаасту через голову Скиллимана.
Это посещение, как ни приятно оно было, послужило, главным образом, напоминанием о моей растущей отчужденности. Они сидели возле моей постели молча либо бормоча банальности, совершенно как у постели умирающего родителя, которому нельзя ничего говорить, от которого нечего ожидать.
81Я не осмелился, пока они были, спросить, какое сегодня число. Я потерял счет дням. Не знаю, сколько еще времени мне уготовано ждать. И не хочу знать. Моя ни-куданегодность достигла такой ступени, что ждать осталось, надеюсь, скорее недолго, чем долго.
82Чувствую себя
Немножко лучше.
Но немного. Шипанский приносил новую запись «Хронокартинки» Мессиана в исполнении Сарча. Слушая ее, я чувствовал, как зубчики моего мозга медленно входили в зацепление с шестернями реальности. Шипанский за все это время не сказал и пяти слов.
Слепота, в ней так мало тех намеков, по которым можно интерпретировать молчание.
83Шипанский не единственный мой посетитель. Усердный, хотя я обхожусь без его услуг, часто находит случай потешить себя за мой счет своими трюками, главным образом во время приема пищи. Я научился распознавать его шаги. Шипанский заверил меня, что Хааст обещал обуздать его, но как можно реально охраниться от охранника?
84Часто после приступа боли наступает момент прозрения, когда кажется, что разум проникает сквозь вуаль Правдоподобия. Потом, возвратившись в реальный мир, я разглядываю самородки, которые вынес из этого далека, и нахожу, что это золото дураков. Нечего и спрашивать, на чей счет эта шутка: на мой.
Досадно, что даже сейчас мозг — не более чем колба с химикатами, а его момент истины — всего лишь функция интенсивности их окисления.
85Томас Наш все еще преследует меня. Я распеваю его рифмы, словно молясь и перебирая четки.
Физик губит себя;
Ничему жить нельзя;
Мор дает нам урок;
Болен я, вышел срок —
Божьей милости нам!
86Шипанский, Уотсон, Квай и новообращенный Бернесе потратили целый день, по очереди дежуря возле меня. И это в открытом неподчинении (хотя они это отрицают) четко сформулированным приказам Скиллимана. Бльшую часть времени они не переставали обсуждать свои темы, но иногда читали мне или мы разговаривали. Уотсон спросил, продолжал бы я оставаться отказником, обладая своими новыми, более высокими понятиями предпочтения, если бы получил шанс выздороветь. Я не смог решить, что ответить, и, полагаю, это означает, что продолжал бы. Как много мы делаем такого, что только кажется последовательным.