— Однако же… — начал мистер Олбермэл.
— Художник, поэт, композитор, — не унимался Липиат. — Я все вместе. Я…
— …имеется опасность — как бы это сказать — распылить свои силы, — настойчиво продолжал мистер Олбермэл. Он незаметно посмотрел на часы. Разговор, по его мнению, слишком затянулся без всякой к тому необходимости.
— Современным художникам угрожает гораздо большая опасность, — возразил Липиат. — Опасность застоя и медленного умирания. Разрешите мне поделиться своим опытом.
Что он и сделал, весьма многословно.
В выставочном зале, окруженный лодками, видами венецианских каналов и устья реки Форт, безмятежно размышлял Гам-брил. Бедный старина Липиат, думал он. Или, пожалуй даже, милый старина Липиат, несмотря на всю его фантастическую самовлюбленность. Такой скверный художник, такой бездарный поэт, такой громогласный и чувствительный пианист-импровизатор. И год за годом все одно и то же, твердит все об одном и том же — и всегда скверно! И вечно без гроша, вечно живет среди удручающей грязи! Великолепный и трогательный старина Липиат!
Вдруг дверь распахнулась, и в зал ворвался громкий срывающийся голос, то низкий и грубый, то пронзительно-визгливый.
— …как Веронезе, — говорил он, — огромная, сильная, головокружительная композиция, — («головокружительная композиция» — мысленно молодой человек взял эти слова на заметку), — но, конечно, гораздо более серьезная, гораздо более значительная, гораздо более….
— Липиат! — Гамбрил встал со стула, повернулся, сделал несколько шагов, протягивая руку.
— А, Гамбрил! Вот это здорово! — И Липиат сжал протянутую руку с мучительной сердечностью. По-видимому, он был в приятно-возбужденном состоянии. — Мы договаривались с мистером Олбермэлом насчет моей выставки, — объяснил он. — Вы знакомы с Гамбрилом, мистер Олбермэл?
— Очень рад познакомиться, — сказал мистер Олбермэл. — У нашего друга, мистера Липиата, — добавил он покровительственно, — подлинно артистический тем…
— Это будет нечто великолепное.
Липиат не мог ждать, пока кончит говорить мистер Олбермэл. Он энергично хлопнул Гамбрила по плечу.
— …Артистический темперамент, как я уже говорил, — продолжал мистер Олбермэл. — Он, разумеется, слишком нетерпелив и слишком полон энтузиазма для нас, простых смертных, — снисходительная княжеская улыбка сопровождала этот акт самоуничижения, — живущих в мире прозаической, деловой повседневности.
Липиат разразился громким и не весьма мелодичным хохотом. По-видимому, он не возражал против обвинения в артистическом темпераменте: наоборот, оно даже нравилось ему.
— Огонь и вода, — сказал он афористически, — соединенные вместе, дают пар. Мы с мистером Олбермэлом мчимся вперед, как паровоз. Пш, пш! — он задвигал руками, как поршнями. Он хохотал; но мистер Олбермэл только улыбался, холодно и вежливо. — Я рассказывал сейчас мистеру Олбермэлу, какое распятье я сейчас пишу. Оно такое же большое и головокружительное, как у Веронезе, но гораздо более серьезное, более…
За их спиной молодой человек объяснял красоты гравюр какому-то новому посетителю. «В этом пятне, — говорил он, — масса экспрессии». И в самом деле, тень падала на корму лодки с крайне выразительной настойчивостью. «А какая удачная, какая… — на мгновение он замялся, и его лицо под бесцветными напомаженными волосами густо покраснело, — …какая головокружительная композиция». Он с тревогой посмотрел на посетителя. Но тот и глазом не моргнул. Молодой человек почувствовал огромное облегчение.
Они вместе ушли с выставки. Липиат шел впереди, очень быстро, с великолепной грубостью пробивая себе дорогу сквозь элегантную и праздную толпу, размахивая руками и разглагольствуя. Шляпу он нес в руке; галстук у него был ярко-оранжевый. Все на него оборачивались, и ему это нравилось. Лицо у него было действительно замечательное: такое лицо по праву должно было принадлежать гению. Липиат это знал. «Гений, — любил он говорить, — носит на челе нечто вроде печати Каина, по которой люди сразу узнают его; а узнав, обычно побивают каменьями», — добавлял он с тем особым смешком, каким он сопровождал все свои горькие или циничные замечания; этот смешок должен был показывать, что горечь и цинизм, даже если они оправдывались обстоятельствами, на самом деле были всего лишь маской, а под этой маской скрывалась неизменная трагически невозмутимая улыбка художника. Липиат очень много думал об идеальном художнике. Эта титаническая абстракция заполняла его всего. Он был ею — только, пожалуй, немного слишком сознательно.
— На этот раз, — повторял он, — они у меня разинут рты от удивления. На этот раз… Это будет нечто потрясающее. — И Липиат начал описывать картины, которые он выставит, и с каждым его словом горячая кровь все сильней билась у него в глазах и ликующее сознание своей силы, уверенность в ней все росли и росли в нем; он говорил о своем предисловии к каталогу, о стихотворениях, которые будут помещены там в качестве литературных дополнений к картинам. Он говорил и говорил. Гамбрил слушал не слишком внимательно. Он спрашивал себя, как это можно говорить так громко и так бесстыдно хвастать. Впечатление было такое, точно Липиату нужно было кричать, чтобы убедить себя в своем собственном существовании. Бедный Липиат! Гамбрил подумал, что за последние годы он, наверное, не раз сомневался в этом. Да, но на этот раз, на этот раз они у него разинут рты от удивления.
— Так, значит, вы довольны своими последними работами. — сказал он в конце одной из длинных тирад Липиата.
— Доволен? — воскликнул Липиат. — Еще бы мне не быть довольным.
Гамбрил мог бы ему напомнить, что он не раз бывал доволен своими работами, но что «они» до сих пор еще ни разу не раскрывали ртов от удивления. Однако он решил ничего не говорить. Липиат продолжал разглагольствовать на тему о масштабах и универсальности старых мастеров. Подразумевалось, что сам он принадлежит к их числу.
Они расстались на углу Тоттенхэм-Корт-род; Липиат отправился на север в свою мастерскую на Мэпл-стрит, Гамбрил — в свою холостяцкую квартиру на Грет-Рассел-стрит. Почти год назад он снял две маленькие комнатки над бакалейной лавкой, обещая себе делать в них бог знает что. Но почему-то из этого «бог знает что» ничего не получалось. И тем не менее ему нравилось изредка заходить туда, когда он бывал в Лондоне, и думать, сидя в одиночестве перед газовым камином, что ни одна живая душа во всем мире не знает, где он. У него было детское пристрастие к тайнам и секретам.
— До свиданья, — сказал Гамбрил, поднимая в знак прощания шляпу. — И я приглашу еще кое-кого к ужину в пятницу. — (Они сговорились встретиться снова.) Он пошел прочь, думая, что за ним осталось последнее слово; но он ошибся.