– Спасите! - кинулась к Андрону. - Немец за мною!…
– Ну и что?
– В Германию… - говорит, задыхаясь.
– Ну, не так страшен черт, как его малюют.
– Погибну я!…
– Все погибнем, все прахом будет…
А через забор уже и эсэсовец перелазит. Кричит что-то Андрону: держи, мол.
Надийка - бежать, а немец приложился и с руки… Одна пуля в икру, видно, в ноги целился, вторая в спину.
…Через окошечко школьного подвала сама и рассказала обо всем матери. Умерла на рассвете.
А потом немецкое отступление, вот так же, как и сейчас гудело, приближалось. Андрон на подводе вдвоем со старостой отправился за фрицевским обозом.
Наши заняли Опанасьевку. Освободили, но ненадолго. Через месяц в село опять вступили оккупанты. Вернулся староста, а за ним и Андрон, но уже не в ватнике - в черной, полицайской шинели.
“Я выживу, выживу…” - Выживешь… - печально улыбнулась Марина: всякую нечисть, андронов всяких и беда не берет, а человека…
Только всего и осталось - крест под яблоней в глубоких сугробах да в материнских сумеречных снах: “Слышишь - гремит?! Прогреби хотя бы тропинку ко мне…”
6. Две половинки яблока
Домой Маринка добралась как раз тогда, когда старенькие стенные часы пробили ровно двенадцать. Паренек лежал лицом к стене и на приветствие вовсе не ответил.
– Михаиле… Ну, чего ты?…
– Больше с тобой не разговариваю.
Вот как! Сбросила кожух, присела на край лежанки:
– Ну я ж… Я ж только до тетки Ганны. Надо же тебя чемто подкормить. Вон, целую баночку смальца принесла. Ну, прости, я больше никогда не буду…
– Можешь сама подкармливаться.
– Ну, хватит, хватит. Поворачивайся, вставай. Сказала ж - больше не буду…
Михаиле натянул на голову одеяло:
– Отстань. - А немного погодя добавил спокойно, презрительно: - Пустомеля. Ни одному твоему слову не верю.
– Ну и не верь. - Маринка встала. - Подумаешь! Для него ж старалась, ходила, а он еще и выговаривает!
Михаиле молчал.
Притащила хворосту, растопила печь. И, уже наливая в миски горячий ароматный кулеш, обратилась подчеркнуто независимо:
– Вставай. Гонор гонором, а есть нужно.
Похлебaли молча.
Вымыла посуду, поставила на печку - пусть сохнет. Налила кипятку в тазик: - Снимай рубашку.
– Спасибо, не нужно. Рубаха у меня чистая.
– Снимай, снимай!
Михаиле что-то пробурчал недовольно, однако стянул нижнюю рубаху:
– Куда ее?
– Давай сюда. О, скоро уже как у того неряхи - читал сказку? - прислонишь к стенке, будет стоять как лубяная. Что? И самому смешно?
Но Михаиле смеяться не собирался, отвернулся снова к стене. То ли спит, то ли притворяется.
Выстирала. Посмотрела в окно: за хатой - от яблони к сараю - алюминиевый провод натянут. Повесить бы там рубашку, чтобы морозом и ветром пахла… Нельзя. Андреи сразу заметит. Развесила над плитой. Оделась, вышла во двор.
А зима уже и не настоящая вовсе. Снег липкий, сейчас бы в снежки… Метелица улеглась. Над молочно-белыми сугробами в сером небе тонко-тонко чернеют влажные вишневые веточки. Весною пахнет…
Маринка приникла распаленной щекой к мокрому стволу, задумалась… Вот и прогневала своего ненаглядного. И все равно она счастлива… Как бы он ни сердился, а она может, имеет право если захочет, увидеть его, услышать голос. Может помогать ему, а если, не дай бог, что случится, может, имеет право своей жизнью спасти его… И даже - чего не бывает - даже может понравиться ему когда-нибудь…
“Понравиться? - подумала и усмехнулась: - Чудачка…” Михайло - он вон какой: смелый, умный, хороший. Красивый - глаз не отвести! А она трусиха и недотепа. Да и внешне как вон то огородное пугало - худющая, хромая…
Понравиться… Достала из кармана осколок зеркальца, держа его в вытянутой руке, внимательно осмотрела себя. Коса…
Всего-то и добра! Только и славы, что толстая и длинная. Волосы черные, брови чернющие, щеки румяные…
Как знать… А может, не так уж и плоха она?…
Спрятала зеркальце, понурившись, поплелась в хату.
Михайло читал. Читал ли действительно или только делал вид?
Прибрала в комнате, подмела, выгребла из печки, и смеркаться начало.
Проверила засов, взялась за коптилку и опять не стерпела:
– Ну что ж? Так и будем молчать?
Михайло ничего не ответил, отложил книжку, лежал и смотрел в потолок, будто читал на нем что-то важное и необычайно интересное.
И Маринке стало грустно, совсем тоскливо. Ей вдруг показалось, что никто к ней и не приходил, не стучал ночью, - как была она одинокой, так и осталась одна-одинешенька, как вот этот трепещущий огонек каганца в черной беспредельности ночи…
С этой мыслью и начала стелить постель. Каганец решила пока не гасить - все равно не заснет. Какой там сон!
Отодвинула занавеску - черным-черно, ни огонька, ни лучика. Вот так же и на сердце у Ааринки. Легла, и вдруг мысль, ни с того ни с сего: “А может, и прав Андрон? Как ни живи, как ни старайся - придет смерть и все исчезнет: и ты сам, и память о тебе”. Подумала, и мороз по коже от этой мысли: нет, тут что-то не так… Не может, никак не может все это, что я думаю, желаю, к чему стремлюсь, не может вот так вот просто оборваться, исчезнуть бесследно. Все это есть же, существует. Не иллюзия же это, все существует действительно! Так куда оно может деться после смерти?
А может, есть все-таки какой-то иной свет, где все это - мысли, желания, все мое - будет существовать вечно? Может, и вправду все мертвые - мертвые только для нас, живых, и, вероятно, когда-нибудь потом они и для живых воскреснут?
Нет… В это она тоже никогда не поверит. Не будет никакого воскресения. Мертвые не проснутся, Надийка не встанет, никогда не придет папка. Никогда-никогда…
Да что это она все о смерти да о смерти?… Даже тошно от этих мыслей. Встала, достала из кошелки яблоко, разрезала на две равные половинки.
– На, - тронула Михаила за плечо. Паренек повернул голову: - Что такое?
– Да вот, говорят, у древних греков, у богов их, было яблоко раздора. А у меня вот, значит, яблоко примирения…
Михаиле внимательно, как-то особенно внимательно - необычно - посмотрел на Маринку.
– Ну, мир? - спросила умоляюще, держа перед ним половинку.
– Мир, говоришь… - и вновь взглянул на Маринку странными, словно затуманенными глазами. - Ох ты и хитрая у меня… Ох и хитрая… Сумела-таки подъехать!
Замолчал. Медленно и вроде несмело взял.
– Ты у меня… - улыбнулся задумчиво - нет, не Марине, своему чему-то, глубоко затаенному. И совсем уже без улыбки, даже грустно закончил: - Ты у меня… хорошая…
Маринка даже дыхание затаила. Опустила глаза, положила на стол свою, так и не тронутую половинку.
“Ты у меня…” А почему это он так сказал? Что он хотел этим сказать?