Вот и сейчас Янис склонился над учебником аналитической геометрии. Трудно сосредоточиться, когда мысли все время заняты делами, связанными с подпольной работой. Порой Даугавиету казалось, что он не выдержит напряжения, не сможет больше вести жизнь, требующую постоянной мобилизации всех сил. Никогда, ни на секунду не выходить из роли, даже во сне быть начеку — такая жизнь, конечно, основательно расшатывала нервы. Но всякий раз, когда Яниса охватывало желание попросить, чтобы на его место назначили другого, а самому разрешили уйти к партизанам, он вспоминал разговор с секретарем Центрального Комитета.
Разговор этот происходил в один из последних дней июня 1941 года в освещенном настольной лампой большом кабинете. Их все время прерывали: то бойцы рабочей гвардии входили за приготовленными для эвакуации бумагами, то телефон непрерывным звонком оповещал, что Москва на проводе. За окнами, закрытыми черными шторами, слышался необычный для столь позднего часа шум уличного движения. Свет лампы под зеленым абажуром отбрасывал на стену два гигантских силуэта, и Даугавиету казалось, что никогда в жизни ему не забыть ни этих теней, ни испытующих умных глаз, следящих за ним из-под густых нависших бровей. Вдалеке протяжно завыла сирена, ей тотчас стали вторить воющие голоса других сирен. Это был зловещий оркестр, своей пронзительной увертюрой предвещавший очередной налет вражеской авиации.
— Мы позаботимся о том, чтобы у вас была постоянная связь с Центральным Комитетом, где бы он ни находился, — сказал секретарь. — Ни на минуту не забывайте, что главный участок вашей работы — типография. Не делайте ничего такого, что могло бы поставить под угрозу типографию… Сами понимаете, работать будет нелегко, — заметил секретарь после небольшой паузы. — Выдержите?..
…Из кухни доносилось тихое шипение чайника. Надя, должно быть, начала готовить ужин. Янис представил себе, как она раздувает огонь, как мягким женственным движением приглаживает растрепавшиеся волосы.
Даугавиету вспомнилось, как он впервые увидел майора медицинской службы Надежду Цветкову. Он нашел ее на мостовой, раненную. Сквозь гимнастерку сочилась кровь. Бледное, искаженное болью лицо, мягкие, цвета льна волосы, разметавшиеся на грязных камнях, рука, судорожно сжимающая санитарную сумку. Рядом лежал красноармеец, которого она хотела перевязать. У бойца были раздроблены обе ноги. Он уже не дышал. Даугавиет тщетно пытался носовым платком перевязать раненую и приостановить кровь. Молодая женщина подняла тяжелые веки. Глаза ее казались удивительно прозрачными, точно две большие капли из горного озера.
— В моей сумке бинт, — с трудом проговорила она.
Неловкими пальцами, боясь резким движением причинить ей боль, Янис перевязал рану. Надежда с трудом заговорила, даже пыталась улыбнуться.
— Так… теперь ничего… только… вряд ли поможет… Сама врач, знаю… ранение тяжелое. В кармане записная книжка… На всякий случай выньте. Там адрес мужа… Напишите ему…
Фашисты уже форсировали Даугаву. Янис решил отнести раненую к себе домой. Не так-то легко было с ношей на руках пробираться несколько кварталов под обстрелом. Часто приходилось делать передышку. Домой Даугавиет добрался уже затемно. Это было к лучшему — никто не заметил, как он внес Надежду в квартиру соседей. Старая Элиза Свемпе принялась самоотверженно за ней ухаживать. Янис достал для нее паспорт, и Надежда Цветкова превратилась в Ядвигу Скоростину из Резекне.
Цветкова поправилась как раз к тому времени, когда вся работа по устройству типографии была закончена и Даугавиету понадобился надежный помощник. Ему приходилось подолгу отлучаться из дому, а оставлять квартиру без присмотра нельзя ни на минуту. Кто-то должен был постоянно охранять вход в подпольную типографию и в случае тревоги предупредить сигналом об опасности тех, кто внизу печатал листовки. Надя оказалась отличным помощником и добрым другом. Без нее жизнь была бы намного труднее.
Как и всегда, думая о Наде, Янис в душе стеснялся своей сентиментальности. Он зашагал по комнате, вполголоса напевая любимую старую песенку, слова которой понемногу стирались из памяти:
Не ветвь оливы, а ружье сжимаешь,
И вместо кастаньет — орудий гром.
«No passaran!» — упрямо повторяя,
В бой за Мадрид с любимой мы идем.
Быть может, навсегда умолкнет сердце,
Но нам с тобой неведом жалкий страх.
Пусть знает враг — любовь сильнее смерти,
Живет Испания у нас в сердцах.
Дверь отворилась, и вошла Надежда.
— Янис, что это за песенка? В первый раз ее слышу, — удивленно сказала она.
Надежда уже довольно хорошо говорила по-латышски. Тем не менее Янис иногда урывал время, чтобы позаниматься с ней.
— Этой песне меня научил друг юности, Крауя, командир роты Интернациональной бригады. Помню, как, слушая его, я пытался представить себе раскаленное полуденное небо Испании, пулеметное гнездо в горах Гвадаррамы и черноволосого бойца, который в минуту короткого отдыха перебирает струны гитары и поет о своей любви… Даже слезы на глаза навернулись, может, от мыслей о героях Испании, может, от чего другого…
Надежда удивилась:
— Слезы? У тебя? Вот уж никогда бы не поверила! При твоем характере…
Янис опустил голову. Да, суровым он стал теперь, скрытным, замкнутым. В особенности при Наде… Этого требовали тяжелые условия борьбы. Но в глубине души он знал, как трудно не дать чувству вырваться на волю! «Вам придется отказаться от личной жизни», — сказал ему тогда секретарь.
— К чему рассуждать о том, каков я на самом деле и каким кажусь… Ты лучше скажи, понравилась ли тебе песенка.
— Грустная немножко, но красивая. Слушала ее и вспоминала Сережу, всю нашу прошлую жизнь. Увидимся ли мы когда-нибудь?
— Я в это верю, Надя, — твердо сказал Янис.
— Ты просто хочешь меня успокоить. Вот уже пять месяцев прошло с тех пор, как я послала письмо через партизанский штаб. Ведь за это время мы получали из Москвы сообщения, а о Сереже ни слова. Он летчик… сам понимаешь, что это значит…
Янис молчал. Он знал, что никакими словами тут не поможешь. Лучше отвлечь Надю от тяжелых мыслей, развеять тоску песней. Но, как это бывает со многими, напевая любимую песенку, Янис превращался из подпольщика, взвешивающего каждое слово, каждый жест, каждый свой шаг, в простого человека с открытой душой. И снова в песне прозвучал отголосок чувства, в котором сам Янис еще не отдавал себе отчета.