Они поравнялись с «мерседесом». На полочке под задним стеклом лежал гнусный плюшевый заяц, похожий, наверное, на ворюгу-владельца.
Он вздохнул. Интересно, а что он мог бы украсть, если бы захотел? Фонендоскоп и клизму, причем для хищения клизмы ему пришлось бы склонить к преступлению и Леночку. Ему вдруг стало смешно, и он фыркнул. Лена тут же посмотрела на него. Как и всякого диктатора, любая эмоция, не контролируемая ею, заставляла ее тут же настораживаться.
— Что смешного? — подозрительно спросила она.
— Да ничего, просто я прикидывал, стоит или не стоит склонять тебя к краже клизмы из Дома.
— Очень остроумно.
— Я и не пытался острить.
— Тем более.
Он вздохнул и посмотрел на нее украдкой. Сценическая ее улыбка по-прежнему сияла на загорелом лице. Он вдруг почувствовал дар провидения: в туманной дымке будущего он увидел располневшую, с моршинками, Леночку, Елену Николаевну, зло толкающую его незаметно локтем, что, мол, ты несешь, дурак, и улыбающуюся при этом гостям. Из будущего потянуло промозглым холодком, и он непроизвольно вздрогнул.
— Так что случилось с Владимиром Григорьевичем и Константином Михайловичем? — вдруг спросила Леночка и внимательно посмотрела на врача своими миндалевидными серыми глазами. Глаза были серьезные и заинтересованные, и белозубая улыбка осталась где-то на сцене.
Господи, подумал Юрий Анатольевич, какое же у нее дьявольское чутье, какое сверхъестественное чувство опасности: стоило ему на мгновение мысленно вырваться из ее охотничьей сетки, как в очаровательной ее головке тут же заревела тревожно сирена: внимание, добыча уходит!
Ему стало смешно и стыдно. Хороша добыча. Богатая он добыча, ничего не скажешь, тридцатилетний бедный дурачок с детскими нелепыми фантазиями. Хоть сафари на него организуй, лицензии продавай. Рохля с докторской ставкой…
— Ты их помнишь?
— Конечно. Инсульт и Альцгеймер.
— Да, но, кроме инсульта, у Харина еще целый букет…
— У него изумительные глаза.
— У кого? — не понял Юрий Анатольевич.
— У Владимира Григорьевича. У меня сердце сжимается каждый раз, когда я вижу его. Знаешь, такие глаза… как тебе объяснить? Столько в них доброты, кротости и… какое-то есть еще слово… старинное такое… когда человек знает, что ничего изменить нельзя и воспринимает все…
— Смирение?
— Ты умница, — сказала Леночка и потерлась щекой о его плечо. — Смирение. Именно смирение.
Боже, что только не проносилось в его дурной голове! Все чушь собачья. Тонкий она человек, тонкий и добрый, а что смотрит на нее вся улица, то разве она виновата? Волосы ей, что ли, посыпать пеплом и напялить на себя рогожное рубище? Он не сказал ни слова, не сделал ни жеста, но Лена, наверное, поняла все, потому что взяла его ладонь и нежно провела по ней пальцем. Блаженно было и щекотно.
— Дурачок ты у меня, — сказала она, У нее, у нее! — торжествующим хором вскричали все клетки и органы Юрия Анатольевича. — У нее! — восторженно вопили нейроны и ганглии головного мозга. — У нее! — дрожащим тенором вторил спинной мозг. — У нее! — екнула басовито селезенка. — У не-е, у не-е! — отбило такт сердце. — Мы все у нее, мы принадлежим ей и рады рабству.
Мир был прекрасен и сиял улыбками. Мимо медленно проехал «мерседес», который он только что хотел преступным образом присвоить. За рулем сидел седобородый величественный человек. Наверное, архиепископ или академик. Или зав. овощной базой.
— Юрка, хорошо, что ты сегодня не сидишь у следователя.
— У следователя? За что?
— Это неважно. Всегда найдется за что. За склонение к хищению особо крупной клизмы с использованием служебного положения. Мало? За склонение к сожительству в особо крупных размерах…
— Идиотка. Тебя уж склонишь… Так что бы сказал следователь?
— Он должен был бы вытягивать из тебя показания щипцами, лучше всего гинекологическими, для родов. А следователя нельзя восстанавливать против себя. Следствию нужно помогать. Глядишь — и зачтется.
— Что зачтется?
— Чистосердечное раскаяние.
— Раскаяние в чем?
— Неважно. Всегда найдется, в чем раскаяться.
— Хорошо, я раскаюсь.
— Пожалуйста. А то ты начинаешь и тут же останавливаешься. Единственное, что тебя хоть частично извиняет, — это головокружение от близости к своей птичке-синичке.
— За склонение синицы к сожительству…
— Все, Юрий Анатольевич, вы открылись. Все ясно. Вы долго скрывали, но теперь я поняла все: вы страдаете орнифилией, то есть извращенной страстью к птицам.
— Такого извращения нет.
— Есть.
— Нет.
— Хорошо, я тебе докажу. — Леночка выпустила руку Юрия Анатольевича и обратилась к молодому человеку в красной курточке с прыгающей кошкой на груди. Под кошкой было написано «пума».
— Простите, вы не скажете мне, есть ли такое извращение орнифилия?
— Что-о? — раскрыла рот пума.
— Страсть к птицам.
Молодой человек неуверенно рассмеялся и вопросительно посмотрел на Юрия Анатольевича.
— Не обращайте внимания, — кротко сказал Юрий Анатольевич. — Сестра немножечко… не в себе, понимаете? Ее отпустили из больницы на часок погулять со мной. Вообще-то она не опасная, скорее даже тихая, ее часто отпускают со мной погулять.
— Черт те знает что, — буркнула немолодая дама с накладным рыжим шиньоном и злыми губами. — Пьяных, слава богу, меньше стало, так психов выпускают. Лечить лень, вот и выпускают. План перевыполняют для премии.
— Ну, Ленка, с тобой не соскучишься, — покачал головой Юрий Анатольевич, — озорница ты…
— Простите, доктор, — прошептала Леночка, — мне так хотелось понравиться вам… Может, мне лучше нужно было рассказать вам, как я готовлю настоящие белорусские картофельные оладьи — драники.
— Да, Лена, да! — вскричал Юрий Анатольевич, остановился и поцеловал старшую медсестру сначала в левый, потом в правый глаз.
— Есе! — властно просюсюкала Леночка, стоя с закрытыми глазами.
— Во дают, бес-стыд-ники, — весело пропел старичок в желтой рубашке с погончиками. Слово «бесстыдники» он произнес медленно, смакуя все слоги.
Они шли рядом и молчали, дурашливость вдруг уступила место серьезности. Казалось, они оба только что сдали какой-то трудный экзамен и теперь отдыхали после испытания.
— Так что же с Владимиром Григорьевичем? — спросила наконец Леночка.
— Он был очень слаб. Инсульт. Левосторонний гемипарез, кровоизлияние во внутреннюю капсулу правого полушария…
— Я знаю, — прервала его сестра.
— Сегодня я не мог узнать его. Шел без палочки, почти не хромая. Да что шел! Он у меня в кабинете сделал приседание! Я б ни за что не поверил, если б не видел своими глазами. И давление, и пульс — как будто не его. Сто сорок на семьдесят пять, пульс семьдесят, наполнение — как у стайера.