Сева нажал на клапан, направляя струйку заморозки на пальцы.
— Перчатки совсем разлетелись. Скажи хоть ты Семенычу.
— Ладно.
— Доктор! — крикнул в мегафон старший тренер, и Севка быстро пошел к нему по льду осторожными шажками.
Да, думал Юрий Анатольевич, это, конечно, не наша богадельня. Мало того, что вся медицинская энциклопедия сокращается здесь до нескольких страничек, флакона с заморозкой и мотка лейкопластыря, здесь «Жигули» из абстракции превращаются в сугубо реальный автомобиль. Севка в команде третий год, а уже вторую машину меняет. И «бабок», как он выражается, побольше, и питаешься вместе с командой, командировочные, валюта…
Он посмотрел на лед. Шла двусторонняя игра. Та самая игра, которую он не раз видел по телевизору. Та самая и другая. Она была ближе, жестче, объемнее. Он слышал хриплое дыхание — это ж сколько кислорода нужно прогнать через легкие, чтоб обеспечить такие нагрузки! — гортанные выкрики «мне», «сюда», «сзади», быстрый, как у дятла, стук клюшкой о лед, чтобы привлечь внимание партнера, глухой звук сталкивающихся тел, скрип и писк стальных лезвий о лед.
Да, это не богадельня. Коньки делали и без того рослых спортсменов сказочными великанами в сказочных доспехах. Их тела излучали мощь. Он чувствовал, как мгновенно взрываются могучие мускулы, толкая вперед стокилограммовые тела в стремительном ускорении. Ноги — поршни. Руки — рычаги. Сухожилия — стальные тяги.
Очередная смена обессиленно переваливалась через бортик, и хоккеисты жадно пили из пластмассового контейнера с торчащим хоботком, передавая его друг другу. По лицам с запавшими глазами тек юный обильный пот.
Это не богадельня, еще раз мысленно повторил про себя Юрий Анатольевич. Ему было почему-то грустно. Он только что восхищался чудом, когда Владимир Григорьевич осторожно сделал перед ним приседание, а эти ребята могли бы присесть… сто, двести раз, да еще, наверное, положив на плечи штангу килограммов в пятьдесят.
Что это, разные люди или разные виды? Что общего у этих богатырей с его жалкими пациентами? Или эти люди тоже со временем согнутся, их мускулы усохнут и станут дряблыми, ноги-колонны истончатся, а животы, наоборот, вывалятся? Может ли это быть?
Может, может. И пока они объяты гордыней своего телесного могущества, все двести причин старения уже присматриваются к ним, примериваются, договариваются, кому первому сбивать с них спесь.
И вдруг понял Юрий Анатольевич, даже не понял, а ощутил с пугающей ясностью, что не сможет уже вырваться из крепкого плена немощных своих пациентов. Глупо, смешно, но не сможет он уйти, везде будет видеть всезнающие печальные глаза, обращенные к нему с надеждой без надежды.
Прощай, «Жигули», прощай, сборы, прощайте, элегантные стюардессы международных линий, прощайте, доллары и марки… Каждому свое. Особенно дуракам. Ему бы за свою идеалистическую глупость хоть какую-нибудь компенсацию получить. Например, начать презирать других и считать себя подвижником. Вы, жалкие материалисты, гоняющиеся за «бабками» и зарубежными командировками, вы, жалкие шустеряги, вы смешны мне, Чистому и Возвышенному. Так и этого нет. Если и мог Юрий Анатольевич относиться к кому-то с брезгливым презрением, то скорее к себе. На то он и дурак, на то он и рохля.
Сидеть на лавочке было покойно, послеобеденное неяркое солнце грело деликатно, и Анечкино присутствие придавало ощущению приятности некую законченность. Да что приятность, подумал Владимир Григорьевич, это же счастье, неслыханное, невероятное счастье: сидеть на скамеечке, дышать, ощущать теплоту солнышка и видеть Анечкины подведенные глазки. Может, мудрость — это умение видеть и чувствовать счастье. Увы, постигаем мы ее слишком поздно, если постигаем вообще, и платим за нее чересчур высокую цену. А может, мудрость иначе приобрести нельзя. Не вводить же в школе два урока мудрости в неделю, не выдавать же ее в ателье проката.
Владимир Григорьевич усмехнулся мысленно: как-то очень уж уверенно зачислил он себя в мудрецы. А это опасно. Не успеешь оглянуться, а уже поучаешь всех, как жить.
Дворовая собака, которую одни звали Пальма, а другие — Жучка, попыталась обойти группку суетливых воробьев, но те все равно вспорхнули и раздраженно зачирикали. Пальма-Жучка подошла к скамейке и кротко посмотрела на Анечку и Владимира Григорьевича. У нее были философские глаза профессиональной нищенки. Она, наверное, давно уже поняла, что можно прокормиться и смиренностью.
Владимир Григорьевич достал из кармана заготовленный для такого случая кусочек хлеба и протянул собаке. Она благодарно вильнула хвостом, и Владимиру Григорьевичу показалось, что она сделала легкий книксен. Впрочем, хлеб она взяла скорее из приличия, чтобы не обидеть благодетеля, потому что отнесла кусочек в сторонку, положила на землю и отошла, чтобы не мешать воробьям с гамом накинуться на хлеб.
Круговорот материи в природе, лениво подумал Владимир Григорьевич, а есть ли, интересно, круговорот доброты? Вряд ли. Природа благотворительностью не занимается. Воробьи-то уж, во всяком случае, явно не собирались возлюбить ближнего своего. Они распускали для свирепости перышки на шейках, толкались и наносили друг другу короткие уколы рапиристов.
Благо бы только воробьи. До Пальмы-Жучки жила при Доме одноглазая собачонка редкого уродства и обаяния. Смотрела она на обитателей Дома так умильно, так заискивающе, так трогательно вертела хвостом и вибрировала всем телом, так подмаргивала единственным глазом, мол, войдите в положение, православные, что кормили ее все на убой. Она подходила к ветеранам так, чтобы им легче было погладить ее желтую шерсть, и сладостно, по-кошачьи изгибала под их старыми ладонями спину. Владимиру Григорьевичу казалось, что она, как дама легкого поведения, привычно имитирует получаемое удовольствие, но все равно гладить Одноглазую любили все. Когда ты давно уже утратил способность давать кому-нибудь радость своей лаской, станешь благодарен и собачке, вихляющей задом под твоей рукой.
И эту-то собачонку сдали живодерам. Дом гудел, как растревоженный улей, ветераны роптали, проклиная бесчувственного завхоза, который, по слухам, и избавился от Одноглазой. Впрочем, негодовали далеко не все. Иван Сергеевич, например, даже одобрял завхоза.
— Главное, — сказал он, — отлов и отстрел должен быть организованный.
— Позвольте, — возразил ему запальчиво Ефим Львович, — при чем тут организованность? Разве организованность оправдывает жестокость?
— Жестокость — это качество, так сказать, индивидуальное. А действия государственных органов не индивидуальны, а стало быть, и не могут быть жестоки.