И немедленно ожила Ребиндер, наверное, тоже унюхав изменение ситуации. То держала себя с Ларисой строго официально: Прошу вас, Лариса Аркадьевна, благодарю вас, будьте любезны… – старалась вообще обращаться пореже, что, кстати, Ларису более чем устраивало. А теперь, будто в прежние времена, закатила грандиозный скандал по причине каких-то не сданных вовремя материалов. Окна в редакционной комнате вибрировали от истерии: Срываете выпуск номера!… Вы что думаете, вы – на каком-то привилегированном положении!?. Никаких привилегий у вас нет и не будет!… – Догадывалась, вероятно, чем можно задеть сильнее всего. Товарищ В. Н. Свентицкий, с которым они как раз в этот день встретились в коридоре, прошествовал мимо Ларисы, как мимо пустого места. Но тут хотя бы понятно: товарищ В. Н. Свентицкий и не обязан всех помнить.
В общем, намечались с Ребиндер в будущем крупные неприятности. И возвратившись в тот вечер домой с совершенно испорченным после скандальчика настроением, пожевав что-то из холодильника, посидев просто так и машинально вымыв посуду, немного прибравшись в квартире и размышляя, что не пора ли наконец взяться за генеральную стирку – сколько ещё тянуть, простыни уже из корзины вываливаются, – Лариса вдруг, будто вкопанная, остановилась у полочки с телефоном и неожиданно для себя самой набрала номер Георга. Она не очень-то понимала, что ему скажет. Впрочем, не имело значения: одиннадцать длинных гудков ушли в загробную пустоту. Никаких признаков жизни они не вызвали. Пальцы побелели от напряжения, звон, наподобие комариного, лез в уши. Лариса, чтобы избавиться от него, затрясла головой. А может, она все выдумывает? А может, Георг и в самом деле уехал в командировку?
Однако, тут же, словно в наркотическом сне, ей представилось: распахнутые в сад окна, чириканье воробьев, перепархивающих с ветки на ветку, множество радостных светленьких акварелей на стенах, «алтайская роза» в вазочке, бокалы на тонких ножках. И наконец – сам Георг, взирающий на пробудившийся телефон. Вот он медленно поворачивается и светлые его глаза холодеют.
– Меня нет, – объясняет он своей новой знакомой. – Меня ни для кого нет. Я – в «карантине».
И протягивается к стене, чтобы выдернуть шнур из розетки.
– Разве нам сейчас кто-нибудь нужен?
Трубка, будто ящерица, выскользнула из её пальцев. Было плохо, Лариса, точно по натянутой проволоке, прошла в комнату. Замерла в столбняке, припоминая, чем это она сегодня собиралась заняться? Бросился в глаза нежный венчик цветка на трельяже: пурпурные родинки, замшевые, будто из яичного порошка, тычинки. Орхидея по-прежнему демонстрировала поразительную жизнестойкость. Только сейчас это уже не казалось хорошим предзнаменованием. Нет-нет-нет, скорее – насмешкой прошлого над настоящим. О чем, собственно, этот цветок теперь будет напоминать?
Лариса решительно шагнула к трюмо. Выступила из магического зазеркалья женщина с расширенными зрачками. Показалось, что – слишком бледная и слишком сосредоточенная.
– Разве мне сейчас кто-нибудь нужен? – спросила она, копируя запомнившуюся интонацию.
И вдруг судорожно, прежде чем можно было что-либо сообразить, вонзила ногти в хрусткие изогнутые водянистые лепестки.
По ночам она теперь просыпалась, как от толчка, видела размытую, точно из студенистого серебра, тень сумрачного окна на шторах, обреченно думала: А может быть, ничего этого нет, я уже умерла? – снова закрывала глаза и проваливалась в небытие до звона будильника. Потусторонний холод вновь высасывал сердце. Днем этот холод не то чтобы совсем отступал, а забывался средь суеты, вытесненный мучительными проблемами. Ночью же, чуя жертву и растормошенный бессонницей, он, как зверь, начинал облизываться, принюхиваться, подкрадываться на мягких лапах, обволакивал Ларису со всех сторон и наконец запускал в неё острые зубы.
Иногда утром страшно было поднять веки. Было плохо; Ларису то и дело пошатывало от слабости. Газеты писали о «синдроме хронического утомления». От него невозможно было избавиться, просто передохнув какое-то время. Нечто подобное она, по-видимому, и испытывала. Накатывали все те же, как после встречи с Георгом, странные головокружения; плотная немота, будто тесто, охватывала вдруг колени и локти; воздух дрожал, и яркий свет солнца приобретал ядовитый оттенок.
Даже Кухтик обратил внимание, как она изменилась. К лагерю он уже приспособился и больше не ныл, чтобы его отсюда забрали. Напротив, был весел, подвижен, загорел, как настоящий индеец, и в течение всей их прогулки, трещал, что Гринчата, оказывается, вернулись, ничего у них с поездкой на юг не вышло, и что Васька Чимаев, к счастью, тоже никуда не уехал, и что Радомеич-большой (а это-то ещё кто?), удивительно, сам попросился к ним из другого отряда.
– Теперь у нас, знаешь, какая команда? О-го-го, самая сильная!…
Между делом он по обыкновению умял множество пирожков с капустой, сжевал две жвачки подряд (больше Лариса ему не позволила), практически в одиночку выдул литровую бутыль «пепси-колы» и, немного утихнув, с непосредственностью ребенка вдруг брякнул:
– Какая-то ты, мам, стала сегодня старая. Когда я уезжал в лагерь, была, вроде бы, ещё молодая. И в прошлое воскресенье – тоже, я это помню. А теперь почему-то согнулась совсем, как бабушка у Радомеича. Знаешь, она приехала вот с такой палкой. Рассердилась – ка-а-ак треснет ей по забору!…
Лариса от такого напора даже несколько растерялась:
– Подожди-подожди. Почему это ты вдруг решил, что я стала старая? Разве я старая? Ну знаешь ли! По-моему, я ещё – ничего…
У неё тревожно кольнуло сердце. А Кухтик отдулся и легкомысленно пожал плечами.
– Ну я не знаю, почему – рассеянно сказал он. – Старая почему-то, и все. Как все родители. – И он с важной рассудительностью добавил. – Лично я думаю, что все люди стареют, кроме детей…
Вдруг его выгоревшее лицо исказилось. Он внезапно выпрямился, как чертик, и дернулся от неё – раз, другой.
– Мама, ну мне больно, пусти!…
Лариса в первую секунду не поняла.
– Пусти, пусти, мама, мне больно!…
Он изогнулся, так что проступили ребра под кожей, вывернул руку и подул на нее, видимо, чтоб успокоилась.
Лариса не верила своим глазам.
На поджаристом с выпирающей косточкой запястье Кухтика, таком тощем и тргательном, что при одном взгляде на него ныло в груди, медленно, будто пластинки льда, истаивали следы её жестких пальцев.
Дома она сначала разобрала привезенные из лагеря вещи; часть их бросила в таз и пока задвинула его глубоко под ванну, остальное же скомкала посильнее и запихала в корзину. Ничего, подождет, есть сейчас дела поважнее. Затем встала под душ и бесчувственно, словно по деревяшке, растерла тело мочалкой. Немного обсохла, поправила влажные волосы и лишь тогда прошла в комнату в распахнутому трельяжу.