Дается в руки беспощадное оружие. Им можно тиранить. Дискредитируют тем, что побеждают. Предоставляют своей жертве доказывать, что она не идиот. Сократ открыл, что можно изловить всякого, приведя его в состояние аффекта, что аффект протекает нелогически. При этом делают людей злобными и беспощадными, а сами в это время остаются - холодной торжествующей разумностью. Обессиливая интеллект своего противника, дискредитируя его.
Не есть ли ирония Сократа проявлением бунта? Ведь по своему происхождению,-подчеркивает Ницше,-он принадлежал к низшим слоям народа: Сократ был чернью. Наслаждается ли он как угнетенный своей собственной жестокостью в ударах ножа силлогизма? Мстит ли он знатным, которых очаровывает?
В лице Сократа была идеологически оформлена точка зрения Плебса, или Толпы, что для Ницше однозначно. Победили инстинкты, общая энергия толпы за счет ее количественного преимущества, приоритета; выражаясь на языке философских символов,-победила “воля к власти толпы”.
Иерархия аристократической Греции, ее устои рушились, что выражалось как в индивидуальном, так и в социальном декадансе, в этой “разнузданности” как личных, так и социальных инстинктов. Под “разнузданными инстинктами большинства”, “толпы” Ницше подразумевает борьбу плебса за равенство. На “разнузданные же инстинкты” у меньшинства, то есть у аристократии, указывает та “анархия инстинктов”, которая требовала врачевания “моралином” и означала отход от традиционных, атональных устоев греческой жизнедеятельности.
“Наивное видение в греках “прекрасные души”, золотые середины и другие совершенства, восхищения их спокойным величием, “идеальным образом мыслей”, “высокой простотой”,- писал в связи с этим философ,от всего этого меня предостерег психолог, которого я носил в себе. Я видел их сильнейший инстинкт, волю к власти, я видел их дрожащими перед неукротимой мощью этого инстинкта. Я видел, что все их учреждения вырастали из предохранительных мер, чтобы взаимно обезопасить себя от их внутреннего взрывчатого вещества…” Чудовищное внутреннее напряжение разрядилось затем в страшной и беспощадной внешней вражде: городские общины терзали одна другую, чтобы граждане каждой из них обрели покой от самих себя”. Необходимость заставляла быть сильными: опасность была близка - она подстерегала всюду. Великолепно развитое тело, смелый реализм и имморализм, свойственные эллину, были нуждой… Это было следствие, не существовавшее в начале” [Н и ц ш е Ф. Сумерки идолов. Спб., 1907, с. 139.].
В лице Сократа “толпа” нашла своего идеолога. “Толпа” нуждалась в Сократе, и это сделало его победу объективно неизбежной. А подоснова, подпочва этого конкретно-исторического процесса, по Ницше, извечна.
Тщательное исследование “эпохального” феномена древней Эллады, каковым явился “феномен Сократа” для истории развития европейской цивилизации, Ницше (филологом-античником) заставило его увидеть в кажущемся прежде бесконечном разнообразии исторических узоров, в кажущемся их бессмыслии скрытые сущностные пружины.
Реальной основой торжества морализма Сократа выступает энергийная мощь “количества”, “стада”, “толпы”, то есть энергия, которая “вне морали”, как таковая.
Выдающийся гуманист XX века А. Швейцер писал: “Ницше принадлежит достойное место в первом ряду моралистов человечества. Его никогда не забудут те, кто испытал всю силу воздействия его идей, когда его страстное творение, как весенний ветер, налетело с высоких гор в долины философии уходящего ХГХ века, ибо они останутся всегда благодарны этому мыслителю, проповедовавшему истину и веру в личность” [Швейцер А. Культура и этика. М., 1973, с. 247.].
Размышлениям философа было очень созвучно состояние русской интеллектуальной мысли накануне социально-исторического перелома, в котором отразилась смятенность души… Сопричастность своему духовному поиску и терзаниям в России Ницше чувствовал очень глубоко. “Что именно в России можно” “воскреснуть”, верю вам вполне”,-писал он Брандесу. Эта “близость” - прежде всего -в глубокой неудовлетворенности разумом.
“Иногда мне кажется,-писал А. М. Горький,-что русская мысль больна страхом перед самою же собой; стремясь быть внеразумной, она не любит разума, боится его”. Хитрейший змий В. И. Розанов горестно вздыхает в “Уединенном”: “О мои грустные опыты! И зачем я захотел все знать? Теперь уже я не умру спокойно, как надеялся”. У Л. Толстого в “Дневнике юности”… сурово сказано: “Сознание - величайшее моральное зло, которое только может постичь человека”. Так же говорит Достоевский: “Слишком сознавать - это болезнь, настоящая, полная болезнь… много сознания и даже всякое сознание - болезнь. Я стою на этом”.-Реалист А. Ф. Писемский кричал в письме к Мельникову-Печерскому: “Черт бы побрал привычку мыслить, эту чесотку души”. Л. Андреев говорил: “В разуме есть что-то от шпиона, от провокатора”. И - догадывался: “Весьма вероятно, что разум - замаскированная, старая ведьма - совесть”.
“Дело - проще,-как бы подытоживал А. А. Блок,-дело в том, что мы стали слишком умны для того, чтобы верить в бога, и недостаточно сильны, чтоб верить только в себя. Как опора жизни и веры, существует только бог и я. Человечество? Но разве можно верить в разумность человечества после этой войны и накануне неизбежных еще более жестоких войн”. Вот почему он заключает: “Если б мы могли совершенно перестать думать хоть на десять лет. Погасить этот обманчивый, болотный огонек, влекущий нас все глубже в ночь мира, и прислушаться к мировой гармонии сердцем. Мозг, мозг… Это - ненадежный орган, он уродливо развит. Опухоль, как зоб…” [Горький М. Избранные произведения. М., 1972, т. 3, с. 415.] В этой критике разума звучит боль оторванности от природы, от естества человеческого бытия, то “бессилие желать и любить, соединенное с неутомимой жаждой свободы и простоты, как “окаменение сердца”,-следствие “болезни культуры, проклятия людей, слишком далеко отошедших от природы” [Мережковский Д. С. Сoчинения. М-., 1989, с. 12.],- как писал Д. Мережковский.
Это первозданное чувство единения человека и космоса извечно присуще русской культуре, будь то уходящая в глубь веков ландшафтная культура расселения или “молчаливое” иконописное искусство.
ЭДУАРД ЯКУБОВСКИЙ БЫСТРОКОННЫЕ ДЕВЫ
Давайте представим себе необычную встречу…
Париж. Начало XVII века, на троне Людовик XIII. Лето. Пестрая уличная толпа, крики торговцев, грохот каретных колес по булыжной мостовой. И в этой сумятице большого города выделяется высокий юноша, одетый в лохмотья, но идущий по Парижу с непринужденной осанкой аристократа.