А останки с торчащими культями Колька все же похоронил, только не под кустом, а в подвале.
Несколько дней к Кольке шли знакомые с его улицы, а потом с дальних улиц, и всех он водил на могилу краба, и разводил руками, показывая, какой он был огромный, и все с уважением смотрели на бугорок за бетонным порогом, и спрашивали, а может такой краб перекусить железную трубу от водопровода, и хотя Кольке в этом не хотелось сознаваться, он честно говорил, что трубу не может, а вот палец откусить – запросто.
Пришел даже Шура Опейка, местный дурачок.
Шура остановился у входа в подвал, заглянул внутрь и промычал:
– Краб? Где?
Колька, отчетливо и громко выговаривая слова, показал пальцем:
– Умер краб. Вот здесь могила!
Шура кивнул, и, вытащив из кармана своих солдатских галифе пригоршню сухо позвякивающих раковин от мидий, выбрал одну, и затолкал ее в грязь, будто посадил в огороде семя какого-то странного растения.
Закончив, он обтряс ладони одна о другую и сообщил:
– Теперь хорошо! Кладбище!
Протянув Кольке кедрачовую шишку, он гортанно гыкнул и ушел, по-кавалерийски косолапо ступая кирзовыми сапогами сорок шестого размера.
Шура Опейка был в их поселке человеком известным, про которого взрослые говорили – вот не будешь учиться, станешь таким же, и обязательно изображали при этом Шуру:
– Покупайте фыфки! Пять фыфек – три опейки, десять фыфек – пять опеек!
У Шуры были толстые мокрые губы, и когда он говорил, слова вылетали вперемежку с брызгами, а его вывороченные в разные стороны глаза жили сами по себе, рассматривая то ли парящих в небе чаек, то ли еще что-то выше, за облаками.
Шура обычно торчал на крохотном поселковом рыночке, возле перевернутого дощатого ящика с разложенными на нем гроздьями шишек, похожими на пятерни каких-то лесных чудищ, и монотонно повторял свое бесконечное:
– Покупайте фыфки! Пять фыфек – три опейки, десять фыфек – пять опеек!
Длинный и сутулый, в кирзачах со стоптанными набок каблуками, он всегда был одет одинаково – линялые галифе, подпоясанные бельевой веревкой, и драный пиджак, под которым пузырилась солдатская нательная рубаха.
И еще армейская фуражка защитного цвета, выгоревшая от солнца и державшаяся только на его огромных, будто ошпаренных кипятком красных ушах. Обруч из фуражки был вынут, и тулья превратилась в какой-то высохший капустный лист, грустно свисающий на оттопыренные Шуркины уши.
Но стоял он на рынке не только для того, чтобы продавать свои шишки, их почти и не покупали, ведь стоило лишь пройти за две улицы, и там, на сопке начинались такие заросли кедрача, в которых шишек этих было, хоть завались.
Нет, у Шуры Опейки было кое-что свое, чем мог заниматься лишь он один во всем поселке.
Потому что только у Шуры был дар – он мог угадывать, хотя угадыванием это даже и не назовешь, он просто знал, и все. Никто не мог этого понять, и тем более, объяснить, все просто привыкли к этому, и даже не удивлялись, когда это происходило вновь и вновь, как не удивляются дождю или восходу солнца – это было естественно, и ни в каких объяснениях не нуждалось.
Обычно возле Шуры толклась парочка пацанов, Костян и Пашка, по – прозвищу Крокодил Гена, они и помогали ему в этом деле, не бесплатно, а за свою долю, конечно.
Происходило это обычно так. Углядев бегущего с авоськой в магазин мальчишку, они окликали его и предлагали:
– Слышь, пацанчик! Десь копеек есть?
– Ну, есть…
– А хочешь, чтобы не десять, а двадцать было?
– Ну, хочу!
– Тогда клади свой десюнчик на руку орлом вверх. Если Шура не угадает, какого он года, тогда ты выиграл, и мы тебе платим, а если угадает, то мы десюн твой забираем. Согласен?
И, хотя все знали, чем это кончится, многие почему-то соглашались. Наверное, надеялись на чудо.
Но чуда не происходило, вернее оно было в том, что Шура никогда не ошибался.
Он смотрел на монету всего несколько мгновений, и называл год. Именно тот, в котором монету отчеканили.
Если не оказывалось десятикопеечной монеты, он не брезговал и пятачком, да даже и копейкой. Говорят, Шуру потому так и прозвали – Опейкой.
Иногда и взрослые пытались выиграть у Шуры деньги, они специально меняли серебро на медяки, чтобы угадывать приходилось много и часто, и было легче ошибиться, но уже через несколько минут отходили в сторону, и лица у них были такие же, как у проигравших малолеток – растерянные и недовольные.
Однажды на глазах у Кольки заезжий дядька проиграл целый рубль, он все вытягивал из кармана то копейку, то две, где уж он их насобирал, непонятно, и до самого конца все никак не мог поверить, что Шура не ошибется.
Отдав последнюю копейку, он пошарил по карманам, но ничего не найдя, обвел азартным взглядом галдящий рынок и сбежавшихся на зрелище пацанов, нервно засмеялся и сказал непонятно:
– Ну, елочки пушистые!..
Колька отошел от окна. Часы на стене показывали четверть десятого, тикая по-утреннему неторопливо, как бывает только летом, в самой середине каникул, когда желание с утра до вечера бегать по улице схлынуло, и уже хочется заняться чем-то другим, более интересным, вот только чем – непонятно.
Колька подошел к столу и вслух прочитал записку на тетрадном листе:
«Коля, на кухне омлет и молоко, на обед разогрей борщ. Мама.»
Сходить на бухту, насобирать раков-отшельников под камнями? Пойти во двор пострелять из лука? Или найти у гаражей старый аккумулятор, разбить его и отлить грузило?
Посмотреть бы телевизор, только его у них нет, да и на всю улицу их всего несколько штук. Вот вернется отец из рейса, может, тогда и купит.
Хотя соседский телевизор все равно показывает с шести вечера и только областную программу.
Сначала идут местные новости, потом какие-нибудь документальные фильмы о покорении севера, или про то, как выплавляют сталь, и еще спектакли из городского театра, где актеры так важно и так смешно разговаривают друг с другом, и уж после всего этого всего один-единственный мультик для детей.
В самом конце начинается художественный фильм, но Кольку в это время всегда отправляют спать.
Вот в их клубе мультики показывают целый час, но только по воскресеньям.
Сегодня вторник, значит, надо ждать еще почти всю неделю.
А омлет этот он есть не будет. Надо скормить его дырке в заборе, там их уже много валяется. Неужели мама не понимает, что омлет – это так невкусно?