«Как идет работа? – ласково спрашивает он. – Может быть, надо подписать какие-нибудь протоколы?»
«Что вы! – говорит Ия. – Это потом». И все остальные кивают – усиленно, согласно: да, мол, потом, – Юрасик, Геннадий, Альвина тоже кивает, но позже всех. Она смотрит на Верещагина взглядом сгорающего в огне человека и говорит: «Директор приехал…»
«Я сейчас поднимусь к нему, – обещает ей Верещагин и смотрит в потолок таким взглядом, каким смотрят в пол. – Если он позвонит, скажите, что я направился к нему».
Он так и говорит «направился» вместо «пошел», и действительно направляется, а не идет к двери – Альвина, Юрасик, Геннадий и Ия слышат, как, направляясь к двери, Верещагин насвистывает какую-то странную песенку.
Но вдруг песенка обрывается, – совсем не потому, что Верещагин вышел, он нисколько не вышел, он стоит в дверном проеме – замер, недвижим – секунд десять – это очень долго, – потом бежит обратно и спрашивает тревожно: «Вы ему ничего не сказали? Вы ему ничего не сказали?» Он повторяет «Вы ему ничего не сказали?» ровно столько раз, сколько операторов в цехе, а их четверо: Альвина, Юрасик, Геннадий и Ия, – выходит, самое лучшее несколько раз повторяет Верещагин «Вы ему ничего не сказали?» Он обращается с этим вопросом «Вы ему ничего не сказали?» к каждому в отдельности: шаг к Альвине, шаг к Юрасику, шаг к Геннадию, шаг к Ие – итого самое лучшее несколько шагов делает Верещагин и при каждом строго спрашивает: «Вы ему ничего не сказали?», внимательно всматриваясь в лица спрашиваемых, а Юрасика даже схватывает за узел галстука цвета подгнившего кленового листа, то есть модного лет через пятьдесят, он стальной хваткой держит этот преждевременный узел и тянет на себя, отчего Юрасик краснеет сильнее обычного – у него передавлена сонная артерия.
«Вы ему ничего не сказали?» – спрашивает Верещагин.
«Нет! Нет!»- по очереди отвечают все, за исключением Юрасика, он этого слова вымолвить не может, хотя и старается: кроме сонной артерии у него передавлена также и глотка, он только хрипит, Верещагин одобряет это хрипение кивком, он понимает его смысл.
Наконец он выпускает узел галстука из цепких пальцев, выбегает из цеха, и вот уже на третьем этаже в приемной директора. Секретарша Зиночка встречает его взглядом ласковым и утомленным, ей очень к лицу ласковый и утомленный взгляд, она знает это и вот смотрит им всю жизнь – утром и вечером, на службе и в очереди за мясным фаршем, она уже забыла, что у нее ласковый и утомленный взгляд, уже не умеет смотреть иначе; выращенный в горшочке Зиночкиной души, этот взгляд живет теперь отдельно от нее, не очень еще утомленной и совсем не ласковой.
«Там?»- Верещагин заговорщически нацеливает палец на дверь, обитую кожей цвета, который войдет в моду через полстолетия. Зиночка кивает – ласково и утомленно, утомленно и ласково. «Здесь?» – дублирует свой вопрос Верещагин, лицо его внезапно принимает свирепый вид, он начинает рыться в карманах, как любовник, пришедший под дверь изменившей ему возлюбленной с намерением застрелить ее и вдруг спохватившийся: не забыл ли он пистолет.
«Ага!»- говорит он и вытаскивает мундштук, при этом на пол шлепается пачка папирос, звук такой громкий, будто нетерпеливый любовник начал стрельбу по возлюбленной еще за дверью, – пока пачка падала, Верещагин дважды пытался поймать ее на лету, но не преуспел в этом. Он поднимает ее уже с пола – достаточно грациозно для своего возраста, закуривает и, отворив дверь в директорский кабинет, впускает в него густой смердящий клуб дыма. Объявив о себе таким образом, Верещагин срывается с места, ныряет в облако – он возникает перед директором как джинн, как цирковой фокусник, как погорелец.
Директор пружиной распрямляется над своим столом – очень хорошо видно, с каким нетерпением он ждал Верещагина, который теперь приближается к нему, рассекая клубы сизого, как спрут, дыма. «Что случилось?» – начинает директор, но Верещагин выбрасывает к его лицу сразу обе ладони, и дым рассеивается. «Стоп! – говорит он.- Ничего больше не произноси. Я все сам». – «Что случилось? – не произносит, а выкрикивает директор: – Что ты натворил? Что произошло?»
Верещагин без дыма как голый. Он устало кивает. «Да, – говорит он. – Да, да. Я понимаю твое волнение».
Он говорит, что понимает волнение директора. «Но ты не даешь мне высказаться, – говорит он, – поэтому я вряд ли смогу тебе объяснить, что произошло».
«Хорошо, – директор берет себя в руки. – Говори, я слушаю». Верещагин, довольно кивнув, садится в кресло. Он хочет сделать затяжку, но у него что-то не клеится с папиросой, – ему нужно выпустить новый клуб дыма, а то он как голый, но папироса в мундштуке…- кстати, где она? – оказывается, ее уже нет, – должно быть, выпала, хулиганка, лежит себе где-нибудь, пакостница, прожигает ковер на полу директорского кабинета – этой мыслью и обеспокоен сейчас Верещагин. «Где моя папироса?» – спрашивает он, рыщет взглядом по ковру, становится на четвереньки, заглядывает под стол, но видит там только нервно подрагивающие директорские ноги, вылазит из-под стола, вопросительно смотрит на директора, который багровеет от сдерживаемой ярости не хуже, чем Юрасик от стыда, – он думает, что Верещагин над ним издевается. «Ты будешь рассказывать или нет?»- кричит он.
Верещагин садится обратно в кресло. Он успокаивает себя мыслью, что в свете произошедших исторических событий прожженный ковер – слишком ничтожная мелочь, чтобы из-за нее расстраивать себе нервы. Он закуривает новую папиросу, выпускает позарез нужное ему облако дыма и говорит директору: «Я создал Кристалл. Нас обещают перевести в класс «ню».
«Какой кристалл?» – спрашивает директор и начинает дышать чаще. Перевод в класс «ню» он оставляет без внимания. А Верещагин не оставляет.
«С почетным правом бесполого размножения, – говорит он. – Тебя, может, это и огорчит, а мне, так знаешь, это половое размножение осточертело. Хлопот с ним не оберешься. Устал я от него».
«Что за кристалл?» – орет директор. Терпение его лопается. Он встает – стул за его спиной падает. Он идет на Верещагина, полный кипящей злобы, весь в пузырях ярости, сейчас очень хорошо видно, какой это физически сильный человек.
200
Теперь притча.
Жил был на свете огромный-преогромный дог. Когда однажды рассердившийся хозяин сильно ударил его, дог преданно заскулил и трусливо поджал хвост.
И жила-была на свете маленькая-премаленькая собачка чи-хуа-хуа, величиной с ладонь. И ее тоже рассердившийся хозяин однажды шлепнул легонько, чуть-чуть, однако маленькая чи-хуа-хуа унижения терпеть не стала; набросившись на обидчика, она укусила его за палец.