И снова стал ловить руками воздух, подпрыгивая легко и виртуозно, совсем юношеские пируэты стал выделывать, – тут уж кабинетика ему, конечно, не хватало, и вот он выбегает в цех, прыгает со стула на стул, скачет с печи на печь, ловит, ловит воздух – сначала руками, а поскольку прыжки быстро изнуряют его нетренированное тело, то вскоре и ртом – жадно, конвульсивно, так что, окажись Кристалл рядом – никуда б не делся, жадным вдохом втянул бы его Верещагин в свой рот, раскрытый так широко, что Кристаллу было б вольготно в нем.
И, глядя на разверстый рот Верещагина, на его красивые, изящные, полные высшего смысла прыжки, директор института окончательно утвердился в мелькнувшей несколько минут назад догадке. «Не выпускайте его отсюда!» – крикнул он и бросился вон из цеха, потом вернулся и крикнул еще: «Не смейте звонить в «Скорую помощь»!» И только после этого покинул цех окончательно. Он бежал вверх по лестнице, позабыв о лифте и недолеченном на курорте сердце, думая только об одном – что не хватало ему еще, чтоб весь город узнал о таком позоре: сотрудник его института оказался умопомешанным, и не просто какой-нибудь ученый, звезды хватающий с неба, не чудаковатый схимник не от мира сего, не книжный червь с мозгами набекрень, не безответственный теоретик, витающий в облаках, а тот, кого он совсем недавно собственноручным приказом назначил на должность начальника опытного цеха, выполняющего важную государственную задачу: заваливать иностранные рынки синтетической бижутерией, за которую платят позарез необходимым стране неподдельным золотом.
Он добежал до второго этажа, но тут силы его кончились, он вынужден был вспомнить о лифте и сесть в него, но второпях нажал не ту кнопку и был вознесен на седьмой этаж, откуда спускался уже пешком, с каждой ступенькой становясь все спокойнее; на ковры своего третьего этажа он вступил уже важный и степенный, с легкой деловитой нахмуренностью в лице, твердым, уверенным шагом – так бывает всегда, потому что спускаться легче, чем идти вверх.
А Верещагин еще с полчаса похватал ртом и руками воздух, танец его постепенно становился все медленней и тяжеловесней, не теряя, однако, высокого смысла, затем наступил момент полного иссякновения физических сил, Верещагин грузной поступью добрел до операторского стола, сел в ободранное креслице и рухнул щекой на телефон, который тотчас же и зазвонил.
Телефон звонил и звонил, а Верещагин лежал на нем щекой и лежал, не шевелясь даже, и операторы – Альвина, Юрасик, Геннадий и Ия, стоявшие рядом, не смели потревожить обессилевшего своего начальника, а может, они и не слышали звонка, так бывает: когда у людей большая печаль, они посторонних этой печали раздражителей не фиксируют.
Однако человек на другом конце провода сдаваться не думал, оказался субъектом настырным, а может, у него других срочных дел не было, – одним словом, он не клал трубку, телефон все звонил и звонил до тех пор, пока Верещагин, наконец, не зашевелился и не сполз лицом с телефона, трубка при этом с аппарата свалилась, и Beрещагину не оставалось ничего другого, как сказать в нее, лежащую рядом с его ртом: «Слушаю».
«Краски?.. – сказал он. – Дырочки?… О, господи!» И тут – видно, какое-то замыкание произошло на линии – в трубке звонко щелкнуло, она закричала как динамик, почти оглушительно, даже в другом конце цеха, даже за дверью, наверное, можно было бы разобрать слова. «Мы начали строить поточную линию! – закричала трубка веселым голосом главного инженера завода «Металлодеталь». – Вы слышите? Я говорю: поточную линию!» – «Какую?» – спросил Верещагин, но головы не поднял. «Поздравляю!» – крикнул главный инженер. И Альвина, и Юрасик, и Геннадий, и Ия слышали весь этот разговор, и слова о поточной линии, и крик: «Поздравляю!», и сбивчивые объяснения: отныне! завод! в качестве товара широкого потребления! придуманный Верещагиным поющий волчок! Этот волчок – криком кричал главный инженер – был изготовлен им сначала в единственном экземпляре, для внука; вернее, внук сам почти все – четырехлетний, а сам! – сделал, ночью не спал, все крутил и крутил, и директор завода ночь не спал, после того как услышал пение этой вращающейся сирены и увидел переливающиеся друг в друга цвета, и ответственные товарищи из Комитета новых товаров тоже лишились сна, и вот заводу уже спущен план на эти сладкоголосые, на эти радужные волчки: сорок шесть тысяч штук в год – сорок шесть тысяч бессонных счастливых детских ночей…
«Но это еще не все! – кричал главный инженер. – Мы дали игрушке имя! Слышите? Имя! Дети не любят абстракций, так нам сказали в Комитете. Все детское должно иметь имя, так нам сказали, правильно я говорю? Вы знаете, как мы назвали игрушку? Ха! Вы не поверите! Мы назвали игрушку Верещагой! Слышите? Ве-ре-ща-гой! Верещага! Потому что она верещит. Конечно, она не верещит – всем бы так верещать! – но мы решили в честь создателя… Мы увековечили вашу фамилию, слышите? Торгующие организации говорят: «Верещага» очень товарное имя. Игрушка будет нарасхват!..» Главный инженер продолжал кричать, но Верещагин уже не слушал – он встал и нетвердым шагом пошел по цеху, как накануне по столу – до конца. Альвина, Юрасик, Геннадий и Ия бесшумно следовали за ним. «Увековечили! – сказал Верещагин стенке – он уперся в нее лбом. – Они изувечили мое имя!» – и засмеялся тихим, но веселым смехом, по которому можно было судить, что он чрезвычайно доволен и новой игрушкой, и ее именем, и своим каламбуром – в этом чрезвычайно довольном состоянии он, пошатываясь, вышел из цеха, стал подниматься по лестнице наверх, к директору, но пешком не смог и на втором этаже был вынужден сесть в лифт, который завез его почему-то на седьмой этаж, откуда ему пришлось спускаться все-таки пешком, – с каждым шагом вниз он двигался все быстрее и стремительнее, а в конце пути стал даже прыгать уже как мальчишка, сразу через несколько ступенек, на ковер директорского третьего этажа он вбежал с огромной скоростью – злой, веселый, энергичный, бодрый, потому что разогнался.
205
А директор тем временем крутил диск телефона. «Слушай, – говорил он кому-то, прикрыв микрофон рукой, – не в службу, а в дружбу…» И объяснял дальше, с большой осторожностью выбирая слова, что дело, мол, вот какое, щекотливое очень, один сотрудник чуть-чуть повредился в уме, – сам понимаешь, говорил он, изнурительная творческая работа, случается, с кем не бывает, ничего не попишешь, теперь его нужно изолировать, так вот тихо бы, не широковещательно, не хочется, сам понимаешь, бросать тень на институт в частности и на репутацию отечественных ученых в целом, а то ведь, сам понимаешь, обыватель известно что скажет, он, обыватель, такой, он по одному обо всех судит, эта ужасная обывательская страсть к обобщениям на минимуме фактов, иногда даже на единичном – вселенские масштабы этому факту придаст; дескать, все шизики эти академики да доктора наук, вот что неприятно, вот чего не хотелось бы, поэтому хорошо бы не афишируя, может, даже не указывая места работы, но брать надо немедленно, он буйный, к нему не подступишься, он институт разнесет, а до этого был тихий, с бредовыми, правда, идеями и поведением неадекватным – есть у вас такой термин? – видишь, и я в психиатрии не темная баба, а до этого ниже травы, тише воды, – или наоборот? – как говорят: тише травы, ниже воды? а? – одним словом, немедленно бы, да… пусть прямо ко мне идут, я распоряжусь, чтоб на проходной пропустили, только покрепче ребят этих, санитаров, дюжих бы мужичков, Алексеевых парочку бы, потому что силен в своем буйстве поразительно, почти до потолка легко подпрыгивает, а ведь сорок шесть уже… смеешься, а мне каково, бывший мой сокурсник, вместе университет кончали, больших способностей был парень, а теперь прыгает, пляшет, не подступись, главное, чтоб без громогласности, чтоб слух, так сказать, не вышел на площадь… И, сказав все это, положив трубку, директор падает на стол головой с таким стуком, с каким падают на стол головой предатели.