Растение внимательно следило за мной, но, мне показалось, было чем-то недовольно. Положив руку на ветку, я спросил, в чем дело, но в ответ получил угрюмое молчание.
Я был озадачен. Почему растеньице проявило самый живой интерес при разборке мотора, а тут, когда я стал делать птичью клетку, опечалилось? Я не мог догадаться до тех пор, пока несколько дней спустя мой гость не застал меня за срезанием цветов для моей вазы в столовой.
И тогда он ударил меня.
Растение есть растение, а цветы тоже являются растениями. Да и доски тоже когда-то были растениями. Я стоял в саду с подрагивающим в руке букетом, а пришелец смотрел на меня, и я подумал о всех тех потрясениях, которые его ожидают, когда он получше узнает нас: как мы вырубаем леса, выращиваем растения на корм и одежду, выжимаем из них соки и извлекаем лекарства. Как я понял, растеньице во всем напоминало человека, который попал на другую планету и увидел там, как некоторая форма жизни выращивает людей себе на корм.
Растеньице, казалось, не разозлилось и не убежало от меня в ужасе. Оно просто опечалилось, а когда оно печалилось, то становилось самым печальным существом, какое вы только можете себе представить. По сравнению с ним пропойца с похмелья выглядит наверняка веселей.
Если мы когда-нибудь доживем до такого момента, когда действительно сможем разговаривать друг с другом (я имею в виду беседы о таких вещах, как мораль, этика, философия), я тогда узнаю, какие чувства испытывает мой гость к нашей потребляющей растения цивилизации. Он наверняка пытался рассказать мне об этом, но я не сумел понять многое из того, на что он намекал.
Как-то раз вечером мы сидели на ступеньках крыльца и глядели на звезды. Еще раньше пришелец показал мне свою родную планету, а может быть, одну из планет, которую он посетил,— не знаю. Все, что я уловил тогда, состояло из каких-то смутных образов. Одно место казалось горячим и красным, другое — холодным и голубым. Было еще одно, третье. Окрашенное во все цвета радуги, оно вызывало в душе спокойное, чуть радостное чувство, словно там веял нежный, прохладный ветерок, журчали фонтаны и в легком сумраке пели птицы.
Мы уже долго сидели на крыльце, когда вдруг мой гость положил свою ветку на мое плечо и мысленно показал какое-то растеньице. Должно быть, ему приходилось делать значительные усилия, чтобы дать мне его визуальное изображение, ибо картина была четкой и ясной. Растеньице было тощим и поникшим и выглядело, если такое возможно, еще более печальным и грустным, чем мое, когда оно впадало в печаль. Я проникся жалостью, и тогда мой гость начал думать о доброте, а когда он думает о таких вещах, как доброта и печаль, благодарность и счастье, то прямо изливается ими.
Пришелец вызвал во мне столько возвышенных, благородных мыслей, что я боялся, что меня разорвет на части.
И пока я сидел на крыльце, размышляя об этом, то мысленно увидел, как бедное растеньице начало понемногу оживать и расти, а потом расцвело и превратилось в самый красивый цветок, который мне только доводилось когда-либо видеть. Семена созрели, и растеньице рассыпало их. Мгновенно из семян проросли совсем маленькие растеньица, тоже полные жизни.
Несколько дней я ходил сам не свой под впечатлением виденного, спрашивая себя, уж не схожу ли с ума. Я пробовал избавиться от этого наваждения, но не мог — картина навела меня на одну идею, и единственный способ, каким я мог избавиться от нее,— это проверить ее правильность на практике.
Возле сарая с инструментом росла желтая роза — самая печальная и жалкая из всех роз в городе. Зачем она год за годом цеплялась за жизнь, я не мог понять. Она росла там, когда я еще был мальчишкой. Единственная причина, почему ее давным-давно не выбросили, заключалась в том, что никому не нужен был тот клочок земли, на котором она росла.
Я решил, что если какое-то растение нуждается в моральной помощи, так это желтая роза.
Итак, я тайком, чтобы пришелец меня не заметил, пробрался к сараю и встал перед розой. Я начал думать о ней добрые мысли, хотя одному богу известно, как трудно думать доброжелательно о таком жалком кустике. Я чувствовал себя дураком и надеялся, что никто из моих соседей не увидит моих упражнений, но продолжал свое. Кажется, на первый раз я достиг немногого, но раз за разом возвращался к розе. Примерно через неделю я дошел до того, что в самом деле полюбил этот цветок.
А еще через четыре дня заметил на ней некоторые перемены. К концу второй недели роза из тощего жалкого кустика превратилась в цветок, который любой любитель роз был бы горд иметь в своем саду. Роза сбросила все изъеденные червями листья и выпустила новые, которые казались такими блестящими, словно их навощили. Затем появились крупные цветочные почки, и вскоре куст весь засиял в желтом ореоле.
Однако я не совсем поверил первому опыту. Где-то в глубине души я подозревал, что пришелец видел мои упражнения и слегка помог мне, и я решил проверить свою теорию еще раз там, где мой гость не мог помешать.
В нашей конторе Милли вот уже два года старалась вырастить африканскую фиалку и к описываемому мною моменту уже готова была признать свое поражение. Я часто отпускал шутки насчет этой фиалки, так что иногда моя секретарша даже дулась на меня. Подобно желтой розе, это было несчастнейшее из растений. Его поедали насекомые. Милли часто забывала его полить, цветок не раз роняли на пол, а посетители использовали горшок в качестве пепельницы.
Я, естественно, не мог дать фиалке такой интенсивный курс лечения, как розе, но взял за правило ежедневно оставаться на несколько минут возле окна и думать о ней по-доброму. Через пару недель фиалка стала выпрямляться и крепнуть, а к концу месяца расцвела впервые за свою жизнь.
Тем временем курс обучения пришельца продолжался.
Вначале он отказывался входить в дом, но в конце концов достаточно поверил мне, чтобы войти в комнаты. Однако он не любил проводить много времени в закрытом помещении, так как дом был чересчур переполнен напоминанием о том, что наша цивилизация — цивилизация, потребляющая растения. Мебель, одежда, крупы, бумага, даже сам дом — все было сделано из растений. Я достал старую кадку, наполнил ее землей и поставил в углу столовой, но я не помню, чтобы он хоть раз воспользовался ею.
Хотя тогда я и мысли не допускал об этом, но понимал, что все, что мы с пришельцем делаем,— все обречено на провал. Сумел бы кто-то сделать лучше или нет — не знаю. Думаю, что сумел бы. Но лично я не знал, с кем и как начать разговор об этом, так как боялся, что меня высмеют. Ужасно, как мы, люди, боимся показаться смешными.
Кроме того, надо было считаться и с гостем. Что бы он подумал, если бы я вдруг отдал его кому-то? Я не раз подбивал себя на то, чтобы предпринять какие-то конкретные шаги, но тут из сада выходило растеньице, усаживалось рядом со мной на ступеньки, и мы начинали беседу — ни о чем, по сути, конкретном, а о счастье и горе, о братстве и воле, и моя решимость постепенно улетучивалась.