Так, опустив низко в печали или же в раздумье седую тяжелую голову, мерил босыми ногами Раймон дорожную пыль во главе своих сиятельных отрядов, и не знал, не ведал, что по меньшей мере одна пара глаз взирали на него из густой толпы с почти болезненной любовью, с золотым восхищением. Плохо видел смиренного своего сеньора Пейре Бартелеми от повозок с передвижной часовенкой, но смотрел - старательно. Вглядывался, чтобы вобрать Раймона в свою голову вот таким, оставить себе навсегда - графом-покаянником, идущим босиком ко Гробу Господню, и если что - вспоминать и глядеть, пока не пройдет случайный ли гнев, горькая ли обида. Как он начал спотыкаться через несколько часов пути (старые ноги у графа, да и к коню он более привычен) но лишь вскинул черно-седую голову, усмехаясь углами губ над собственной слабостью. На завтрашний день преобразится граф, воссядет на коня, со своей соколиной грацией повернет лицо, сощурится, отдавая приказы тем, кто теперь поверил ему еще больше. Ха! Ведь, наверное, он все время молился. А может, просто шел и думал о своем, о том, что же надлежит сделать теперь, о земле Эмесской, Ливанских горах, о крепости Архас - следующей на пути.
И вот под крепостью Архас, едва успели прибыть подкрепления, сила чар графского покаяния начала сходить на нет. Интересно, чего же ждали франкские вожди - что стоит им присоединиться к Раймоновой осаде, и город тут же свалится им в руки, устрашенный одним видом знамен Буйонских и Фландрских, как было с никому не нужной Тортоссой? Так нет же, Архас - плод не менее запретный, чем была Антиохия; и лето приближается, неся плети жарких ветров, и теперь в палатке на совете вождей сильнее всего пахнет пoтом и спертым дыханием разозленных, усталых, давно не мывшихся мужчин.
- Мессир Раймон! Вы что, полагаете, что ваша задача была только в том, чтобы нас дождаться? Мало того, что мы с братом в чертовой Антиохии треть войска оставили мертвыми и больными!
- А что же, мессир Эсташ, вы думали - я собираюсь брать для вас этот город? - Раймон усмехается, но глаза его холодны от гнева. - Мы торчим тут с начала весны, с того самого времени, как вы только оторвали свои... спины от постелей в Антиохии, решив наконец прервать драгоценный отдых!
- Обо мне вы так сказать не посмеете, клянусь кровью Господней! Робер Коротконогий, тот самый, что заложил ради Похода всю свою Нормандию целиком, от ярости приплясывал на разнодлинных ногах. - Кто, клянусь всеми апостолами, взял для вас Маарру, позвольте спросить? Если бы не мои нормандцы...
- Для меня? - Маарра - больное место графа Раймона, напомнить ему о Маарре - как ударить в незакрывшуюся еще рану. - Дерьмо, вы хотите сказать, что я получил что-либо от этого города, кроме того, что мне пришлось отвечать за вашу с графом Фландрским неуемную алчность? Да если бы не вы, двое Роберов, слуг Маммоны, город до сих пор бы оставался нашим фортом!
Оба Робера так и засверкали глазами.
- Клянусь святым Гробом! - Это Фландрский, в ярости; а Курт-Гез попрактичнее, он сразу к делу:
- Может, скажете, что это мои люди устроили возмутительный бунт в Маарре? Кто, как не сеньор, отвечает за разбойничьи замашки своих... провансальцев, уже повсюду известных как...
- Драчуны и горлодеры!
- И развратники! Кто, как не ваши окситанцы, под Антиохией более всех...
- Перестаньте, брат, - одернул мрачный Годфруа не в меру распалившегося Эсташа. - Вам ли не знать, что епископ Адемар, вечная ему память, родом оттуда же? Так же как и монсиньор епископ Гийом, и сира графа Тулузского я не вижу в чем упрекнуть - разве что в том, что третьего дня он дал мне в долг сто серебряных марок.
Эсташ, пристыженный, обвел языком пересохшие губы, воспаленно красневшие над клочковатой бородой. Обернулся за поддержкой назад, туда, где смиренно молчали прелаты (просто потому, что уже устали кричать - но об этом мы, в свою очередь, умолчим.) К епископу Страсбургскому, Оттону, повернулся Эсташ, к вечному своему союзнику в спорах.
Граф Раймон тоже не собирался позволять обижать своих людей. Странная у тулузского графа любовь с его вассалами - порой восстают они друг на друга, но против любого чужака ни сеньор - их, ни они - сеньора в обиду не дадут.
- Не стоит вам забывать, любезный Эсташ, что без помощи моих людей никогда бы не была удержана Антиохия, и стала бы она склепом не только для вас, но и для всего нашего похода. Это был именно мой человек, священник из Марсальи, кто обрел Святое Копье, даровавшее нам победу...
Сказал - и сразу понял, что напрасно сказал. Слишком нехорошо заблестели глаза у баронов и прелатов, и даже верная поддержка - епископы Лодева и Нарбонна - что-то переглядываются, на блестящих от пота лицах странное выражение. Будто бы паленым запахло в просторном Раймоновом шатре.
Святое Копье...
Святое Копье?
А что, мессиры, где же в конце концов это чудодейственное Святое Копье? Или его чудодейственность, как сказал бы рыцарь Рожер из Таренты, родич князя Гвискара, была несколько... ха... ограничена? Панацея лишь на один раз?
И именно от клирика - нормандца Арнульфа де Роола, того самого, у которого длинное лицо - как морда лисицы, первый раз пришли, произнесенные вслух, те слова. Те самые, которых уже ждал и боялся граф Раймон.
- Вот именно, сир, что же о вашем чудотворном Святом Копье?..
...Конечно же, они усомнились. Человек - тварь неверная. Ей одного-единственного чуда мало, чтобы в чудеса уверовать. Замутненный нечистым, разум столь же быстро забывает чудеса веры, сколь упорно жаждет и ищет все новых и новых подтверждений; стоит остыть последним красным головням, и холодная зола делается ядовитой... особенно для тех, с кем это чудо приключилось. Если тот, конечно, и сам не усомнился. Тогда ему-то и есть холоднее всех.
Пока что холодней всех было графу Раймону, большими шагами двигавшемуся в сторону палаток и обозов своего клира. Только что ему одному пришлось принять на себя прорыв огромнейшей плотины недоверия, оказывается, уже давно подгнившей среди воинства пилигримов. Почти в открытую его обвинили во лжи и подлоге; кроме одного лишь Годфруа, не считавшего себя вправе придавать своим сомнениям облик истины, почти каждый барон с нехорошим огоньком в глазах не преминул спросить, не иссяк ли запас чудесности в Святом Железе - а коли так, что заставляет Раймона потеть под стенами Архаса, если можно просто броситься вперед, воздев святую реликвию впереди войска?..
И чувство, клокотавшее сейчас в оскорбленном сердце графа, пожалуй, было гневом. Но гнев этот, как ни странно, не имел отношения к строптивым и недоверчивым баронам (видит Бог, на их месте Раймон мог бы сказать то же самое). Нет, граф гневался сейчас на того, кто едва не поставил его снова на это ненавистное место покаянника, на кого он только что перекладывал всю вину с не меньшим пылом и искренностью, чем некогда ратовал за его же правоту: он гневался на Пейре Бартелеми.