Это было на рассвете - рассвет самое лучшее время для Божьего суда: небеса открыты, строгие праведники смотрят вниз сквозь прозрачный хрусталь, не давая свершиться неправде... И еще одна, более простая причина есть для Божьего суда на расвете: еще не жарко, вот, Колизей открыт, пока палестинское солнце не взяло полную силу.
Пейре смотрел только на огонь, но их жадные глаза - множество глаз, тысячи, тысячи глаз ждали, и Пейре это чувствовал кожей. Они смотрят, сказал ему его ужас, размером в целое небо, как сказал когда-то Моисею слишком большой голос, и Пейре, теряясь в голосе, растекаясь прочь из тела, взмолился, но не смог сделать это словами.
Это горящий куст, огонь похож на горящий куст. Купина. Тот самый, что сгорает сам в себе и не может сгореть, потому что он и есть Огонь. Сейчас Он заговорит со мной.
Но Он, конечно же, молчал.
Костер был разложен в долине, в стороне от лагеря, кольцом окружившего стены Архаса; костер цвел на самом дне долинной чаши, на дне потира, где должно было пресуществиться... Боже мой, я схожу с ума.
Вот и главный герой, тот, на кого собрались смотреть: Пейре, одетый уже не в свою бедную рясу - в тонкую полотняную рубашку до щиколоток, белую, с графского плеча; босой - его тонкие ноги, припорошенные темными волосками, кажутся почти коричневыми по сравнению с белизной камизы. Немного неправильной формы, сбитые стопы, на большом пальце - уже зажившая красноватая мозоль, оставшаяся после дальнего перехода в дурной обуви (посбивал обмотки о скалы Ливанских гор...) А в руке этого юноши - хотя он и старше, чем кажется на вид - в руке зажато мертвой хваткой, кажется - и убей его, не выдернешь из закостеневшего кулака этого длинного, неровного куска железа, наполовину обернутого в светлый шелк.
Так вцепился Пейре в свою ношу, что насквозь пропотела тонкая ткань от жара его повлажневшей руки; и чувствует он, как слабо - будто тонкая ниточка пульса - начинает дрожать в его руке Святое Копье. Железо словно стало очень теплым (нагрелось от человеческой ладони? Живой крови? Живой... Крови?)
Пейре не расслышал, что крикнули ему из толпы. Высокий, срывающийся голос. И не расслышал, что ответил на то епископ Нарбоннский, хрипло, словно старый ворон каркнул... Он так погрузился в слушание легкой - но, Господи, кажется, истинной пульсации копья, что...
(Ну же, ну! Решайся!)
Недавно еще, когда он шел через эту густую толпу меж двумя епископами, не то конвоирами (а не все ли равно, слово "епископ" значит "надсмотрщик, блюститель") - это был почетный эскорт, а не чтобы Пейре, к примеру, не убежал; эта смерть, эта ордалия, чем бы она ни оказалась - торжество, коронация, венчание... Кто подержит венец? Кто подержит мне венчик?.. О, когда Пейре шел через густую, расступающуюся перед ним, как тесто под ножом, толпу (и как тесто же смыкалась она обратно за его спиной) - он слышал шепот, шелест, обрывки речи, они летели за ним, не складываясь в слова. (Это анти... Антиохийский... ...хийский священн... Идет антиохийский священник... это он... он идет...) Это я, отстраненно подумал Пейре, как о ком-нибудь другом, это меня теперь так называют, Антиохийский священник, так смешно, ведь я из Тулузы, из Розового Города, но об этом больше не знает никто... И на миг ему показалось невозможным, совершенно лишенным смысла, что его плоть может умереть. Вернее, что может умереть, распасться кусками горелого мяса Антиохийский священник, а про себя (кого? Кто ты? Что ты здесь делаешь? Ступай домой...) он давно забыл. Еще тогда, в Сен-Сиприене, и не забудьте, мессены - дрова-а, дрова-а. Это только дрова. Я тут ни при чем.
- Он идет...
- Антиохийский...
- ...йский священник...
- С Копьем.
Ты Петр, камень, сказал себе Пейре, делая еще один шаг к костру, и песок под его ногами - нет, каменистая земля, бесплодная пыль - стала уже очень горячей. Потому что огонь был почти перед ним.
Я буду смотреть на пламя, Господи, и Ты выведешь меня. Я не слышу, что они там шелестят вокруг меня, я здесь совсем один. Я открою глаза, чтобы увидеть Купину, и просто пойду.
Копье в его руке стало уже очень горячим. Оно почти билось - как чье-то вырванное из груди, но еще живое сердце; оно было влажным (от пота Пейре), оно было живым. Оно почуяло свой дом, оно хотело туда.
Оно хотело умереть.
И лишь почуяв его тысячелетнюю жажду, тысячелетнюю боль железа, желавшего уйти, перестать быть, распасться наконец, перестав терзать оголенное сердце, красное сердце Искупителя - Пейре, по лицу которого уже тек, струясь по вискам, соленый щекочущий пот, остался совсем один.
"Прости, прости меня, что они не верят", - прошептал он рыдающему железу, живому Живой Кровью, и еще раз тихонько позвал Господа в сердце своем, и шагнул вперед еще раз.
Теперь ноги его жгло невыносимо; он стоял, уже касаясь босыми пальцами дымящихся первых углей, и огненная стена, гудящая перед ним нестерпимым жаром (огонь все очищает, все выгорает, остается только истина Твоя) словно бы мягко клонилась вперед, но Пейре все не мог этого сделать. Сердце болело длинной, сосущей болью, бедное человеческое сердце. Он был всего лишь человек, Господи, прости его, он все еще не мог.
Прыгнуть с обрыва в сверкающую утренним золотом Гаронну. Трудно только оттолкнуться, а все остальное - уже полет, свистящий в ушах воздух умирания, и осознание того, что ты падаешь, но это уже сделано, теперь ты не можешь больше бояться... Мальчик Пейре, восьми лет, прыгает за руку с девочкой Аламандой, семи лет. Лето над Гаронной, Сен-Сиприен, Розовый Город.
Что-то тихо затрещало, опаляя лицо болью и легкой, издалека знакомой вонью. Паленый волос, это сгорели брови, или ресницы, это один нежный лепесток огня погладил Пейре по лицу.
(- Антиохийский священник!
- Давай!
- Сделай же это!
- О, Господи Иисусе Христе...)
Это голоса издалека-издалека. Наверное, из Тулузы. Наверное, надо прыгнуть.
Как же их там много, и все они ждут. Странно. Здесь есть еще кто-то, кроме меня. Кроме нас.
Глаза Пейре уже невыносимо слезились, низ белой рубахи начал обугливаться. Запах паленой шерсти усилился - это сгорели черные волоски на мохнатых ногах. Почему я так хорошо помню запах горелого мяса, тем более сводящий с ума, что исходит и от твоих собственных, полопавшихся и сочащихся рук? И розовые шрамы на плече, круглые, с тонкой блестящей кожицей.
Он посмотрел наверх - в дымное невнятное небо, где над краем чаши уже бился нежными крылами рассвет, потрясающий рассвет, розовый, там, над огнем... Господи, Господи, пожалуйста, не оставь меня, помолился он последний раз, не в силах попросить, чтобы fiat voluntas tua7, но
прости, прости меня, я люблю Тебя, я иду.
Стена огня, принимая его, будто бы слегка раскрылась, облекая нестерпимой болью, и дышать, о Боже мой, о Святое Копье, я же не могу дышать - на долю мига раньше ОН ОТВЕТИЛ. КУПИНА ЗАГОВОРИЛА, и тот нестерпимо большой голос сказал только - VADE MECUM, ИДИ СО МНОЙ, ИДИ СЮДА.