Он вспомнил.
…Дом был не плохой, но и не очень хороший. Кирпичная многоэтажка в зеленом районе, довольно далеко от центра.
Калибан нажал на кнопку звонка непривычно толстым пальцем.
— Кто там? — спросила из–за двери молодая женщина.
— Это я, — голос Калибана вдруг осип.
«Москва слезам не верит».
Но он пришел сюда не плакать.
Он, надежный, немногословный, суровый Мужчина, герой Алексея Баталова. Однажды оступившийся — и потерявший все. Ради смутных иллюзорных «принципов» предавший самых близких, самых верных и родных людей.
Он пришел просить прощения. Без надежды, что простят.
Прошла минута.
Дверь открылась.
Щекастая девчонка сильно выросла за прошедшие двадцать лет. Она следила за собой, боролась с полнотой и выглядела бы, наверное, мило, если бы не красные глаза под опухшими веками.
— Ну зачем ты пришел? — визгливые нотки, способные испоганить любой женский голос. — Чего тебе еще надо? Еще нас мучить, да?
Она вгляделась в его лицо — и осеклась. Усталый человек печально улыбнулся. Он даже вину свою нес с достоинством. Дочь кричала на него — за этим криком прятались боль и растерянность. Она не нападала — защищалась; ни разу в жизни она не повысила голос на отца, ей бы в голову не пришло…
— Лидочка, — сказал он тихо и ласково. — Мама дома?
— Не твое дело, — женщина шагнула вперед, оттесняя его мощной грудью. — Ты же ушел? Ты ушел? Ну так и уходи!
Мелькнула тень в соседском «глазке» — соседи прислушивались и удивлялись, наверное…
— А помнишь, как мы на лодке катались? — спросил он почти шепотом.
— Не помню! Уходи!
— Как мы мальчишку вытащили, помнишь?
— Не помню… Это ты его вытащил. Мы с мамой только визжали.
— А он вырос, — человек в дверях улыбнулся. — И живет себе… И я его недавно встретил.
— Слушай… — начала женщина тоном ниже. И замолчала.
Внизу, в подъезде, тявкала собака.
— Мне надо кое–что сказать. Тебе и маме.
Он снял туфли у двери. Ряд мельчайших примет показывал, что в этом доме обязательно снимают туфли.
Он безошибочно нашел в шкафчике свои тапочки. Хорошо, что их не успели еще спрятать или выбросить.
Он прислушался к молчанию квартиры.
Потянул носом воздух — пахло сердечными каплями.
Двинулся по коридору. Остановился на пороге комнаты.
Женщина, когда–то носившая соломенную шляпу, постарела. И выглядела плохо — тени под глазами, затравленный злобный взгляд.
— Зачем ты ему открыла? Ну зачем?!
Его глаза увлажнились, но Москва не верит слезам.
Он стоял в дверном проеме и смотрел, не говоря ни слова. Осознание вины, и горечь, и боль утраты, и преклонение перед женщиной, с которой прожил жизнь, осознание, что прощения — не будет.
Она постарела, но он помнил ее молодой. Его сознание раздвоилось — он действительно помнил эту женщину, желтый купальник, тень шляпы на глазах. Раздражение и чуть ли не злость — чуть не утопился, скотина малая, и ведь Витька, муж, из–за него мог утонуть… А потом вдруг просветление и почти нежность: ну что ты, малый, ну ребенок, что с тебя возьмешь… Бедняга…
Он любил ее. Несмотря на седые волосы, оплывшее лицо и сварливо опущенные уголки рта.
Ее злоба сменилась растерянностью. Происходило небывалое — ведь он ушел навсегда, кому, как не ей, знать его характер… И вот он — перед ней.
— Витя… Что случилось? Зачем ты пришел?
Он наклонил голову, будто уронил ей под ноги весь груз своего раскаяния.
— Лена, — сказал прерывающимся голосом. — Прости меня, старого дурака. Я не могу без тебя жить. Прости.
В половине девятого зазвонила мобилка на краю ванны. Калибан едва успел подхватить ее за секунду до падения.
— Доброе утречко, — сказала трубка бодрым старушечьим голосом. — Клиент у нас, на сегодня, на одиннадцать. И знаете кто? Ира Грошева!
— Понравилось, — Калибан сдернул с крючка полотенце. — А чего она хочет, не сказала?
— Представьте, Коля, сказала! — Тортила рассмеялась. С того времени, как «Парусная птица» возобновила работу в полном объеме, старушка смеялась вдвое чаще обычного. — Она хочет расстаться со своим Максимовым, но так, чтобы это было наиболее эффектно! Представляете?
— Елки–палки, — сказал Калибан разочарованно.
Через полчаса его «Хонда» рванула с места, оставляя узорчатый след на выпавшем за ночь первом снежке.
* * *
К полудню ветер опять посвежел, и дальше поезд шел на всех парусах и почти без остановок. Земледелец, мой сосед, дремал на скамейке напротив. Я смотрел в окно – не отрываясь, час за часом.
Солнце склонялось. На вывесках полустанков мелькали знакомые названия, я смотрел – и ничего не узнавал. Передо мной расстилалась моя страна, моя Цветущая, равнины сменялись холмами, леса – открытыми пространствами, но ни один пейзаж, ни одна живописная балка или холм, поросший колючим кустарником, не заставляли мое сердце забиться сильнее.
За те двадцать с лишним лет, что прошли со дня моего отъезда – все изменилось. Совсем. Безвозвратно.
Кое–где в траве паслись стада нелюдей. Четвероногие, крупные, покрытые черной и рыжей шерстью, эти твари срывали зубами траву, жевали и смотрели вслед поезду круглыми, ничего не выражающими глазами. Все изменилось в Цветущей. Все изменилось…
Прошел кондуктор, объявляя, что Светлые Холмы – через полчаса. Я снял с багажной полки свой заплечный мешок, попрощался с фермером и поднялся на крышу.
Дорога впереди поворачивала по широкой дуге, команда готовилась выполнить маневр. Я смотрел, как убирают паруса по правому борту, как складывают главное несущее полотно; мне не так часто доводилось путешествовать на поезде. А столь далеко – вообще никогда.
Поезд повернул. Через несколько минут я увидел впереди станцию – Светлые Холмы, в этом не было сомнений. Замедляя движение, поезд миновал впадину между двумя пригорками. Оглушительно свистнул кондуктор. Я дождался, пока подножка поравняется с дощатым перроном, и спрыгнул.
Я был единственным пассажиром, который сошел в Холмах. Мое место на поезде тут же было занято: пробежав с десяток шагов вдоль платформы, на верхнюю палубу вскочил мальчишка лет пятнадцати. Он был одет по–крестьянски, на плече у него болталась котомка, и способ, каким он забрался на поезд, выдавал привычного и умелого путешественника.
Кондуктор подал знак капитану. Тот свистнул матросам, и через минуту несущее полотно развернулось опять. Я смотрел, как парус наполняется ветром; мальчишка, замерев на верхней палубе, смотрел тоже. Потом обернулся ко мне и вдруг, скорчив рожу, выбросил, как флаг, непомерно длинный язык: видимо, его приводило в восторг, что догнать и надрать уши я уже не сумею…