— Когда-то я поднимался туда. Но только днем и в хорошую погоду. Но мне кажется, что если вам хочется полюбоваться Москвой, то лучше это сделать с Воробьевых гор. Недаром Герцен с Огаревым клялись там.
— Клялись?
— Утверждают, что там они решили посвятить себя борьбе за народное счастье. Разве вы этого не изучали в школе?
— Нет.
— Простите, но сколько же вам лет?
Лидочка сказала:
— Двадцать один.
— Значит, вы должны были подвергнуться индоктринации в школе и узнать, что вместо еврея Иисуса вы должны почитать еврея Карла.
— Какого Карла?
— Вы меня поражаете — я имею в виду основоположника учения, именуемого марксизмом по имени Карла Маркса.
— Я не привыкла, что он Карл, — сказала Лидочка, — я привыкла, что он Карл Маркс.
— Разумеется, вы правы.
Они шли медленно — Александрийский неуверенно ставил трость, не сразу переносил на нее тяжесть тела.
— Я не так давно стал инвалидом, — сказал он. — Я даже не успел привыкнуть к тому, что обречен. Вы не представляете, как я любил кататься на коньках и поднимать тяжести.
Профессор говорил, не поворачивая головы к Лиде, и ей был виден его четкий профиль — выпуклый лоб, узкий нос, выпяченная нижняя губа и острый подбородок. Лицо не очень красивое, но породистое.
— А вы раньше встречали этого Алмазова?
— Да, встречал. В прошлом году, когда я был чуть покрепче и даже намеревался выбраться в Кембридж на конференцию по атомному ядру, он тоже вознамерился ехать с нашей группой под видом ученого. Я резко воспротивился.
— И что?
— А то, что я никуда не поехал.
— А он?
— Он тоже никуда не поехал. Они не любят, когда их сотрудников, как это говорят у уголовников… засвечивают. А мне сильно повезло.
— Повезло?
— Конечно. Если бы не моя грудная жаба, сидеть бы мне в Соловках с некоторыми из моих коллег. Когда они узнали, насколько тревожно мое состояние, они решили дать мне помереть спокойно.
Они вышли к пруду. Пруд был окружен деревьями, которые романтически склонялись к его глади, у берега дремали утки, по воде среди отраженных ею облаков и редких звезд плыли желтые листья, словно реяли над внутренним небом. Было очень тихо, лишь с дальней стороны пруда доносился шум льющейся воды, словно там забыли закрыть водопроводный кран.
— Может быть, я стараюсь себя утешить, успокоить, а они посмеиваются и готовы забрать меня завтра.
— Сейчас наоборот, — сказала Лидочка, хотя сама не очень верила собственным словам. — Сейчас многих отпускают. Я знаю, в Ленинграде целую группу историков выпустили, Тарле, Лихачева, супругов Мервартов…
— Свежо предание, — сказал Александрийский. Он остановился на берегу пруда. Здесь фонарей не было, но поднялась луна, и бегущие облака были тонкими — свет луны пробивался сквозь них.
— Вы думаете, что он вас узнал? — спросила Лидочка.
— Вряд ли. Было темно — он вышвырнул меня, как вышвырнул бы любого из нас. Он полагал, что академики в кабинках грузовиков не ездят.
Александрийский вдруг повернулся и пошел вдоль пруда куда быстрее, чем раньше. Он стучал тростью и зло повторял:
— Ненавижу, ненавижу, ненавижу!
— Не волнуйтесь, вам нельзя волноваться, — догнала его Лидочка и попыталась взять под руку, но профессор смахнул с локтя ее пальцы.
— Бодливой корове… это я — бодливая корова! Как нелепо! Я же еще вчера был совсем нестарым и весьма подвижным мужчиной… Наверное, ненависть увеличивается от бессилия что-либо сделать.
Он быстро дышал, и Лидочка все-таки заставила его остановиться, потому что испугалась, что ему станет плохо. Чтобы отвлечь Александрийского, Лидочка спросила у него, правда ли, что Матвей Шавло был в Италии.
— Не производит впечатления настоящего ученого? — вдруг рассмеялся Александрийский. — На меня вначале он тоже не произвел. Скоро уж десять лет прошло, как я его увидел. Ну, думаю, а этот фат что здесь делает?
— Может, посидим на лавочке? — спросила Лида.
— Чтобы завтра слечь с простудой? Ни в коем случае, лучше мы с вами будем медленно гулять. Если вы, конечно, не замерзли.
— Нет, мне не холодно. — Почему-то Лидочке почудились крепкие ладони Алмазова, она даже дернула плечами, как бы сбрасывая их.
— Я не терплю отдавать должное своим младшим коллегам, но в двух случаях Академия не ошиблась — когда посылала Капицу к Резерфорду, а Шавло к Ферми.
— А как же они согласились?
— Кто?
— Резерфорд и Ферми. Они живут там, а к ним присылают коммунистов.
— Они думали не о коммунистах, а о молодых талантах. Прокофьев сначала композитор, а потом уже агент Коминтерна. Петю Капицу я сам учил — он чистый человек. И ему суждена великая жизнь. И я был бы счастлив, если бы Петя Капица остался у Резерфорда навсегда. Но боюсь, что наши грязные лапы дотянутся до Кембриджа и утянут его к нам… на мучения и смерть.
— Но почему?
— Потому что рядом с политикой всегда живет ее сестренка — зависть. И всегда найдется бездарь, готовая донести Алмазову или его другу Ягоде о том, что Капица или Прокофьев — английский шпион. А кому какое дело в нашей жуткой машине, что Капица в одиночку может подтолкнуть на несколько лет прогресс всего человечества? Это будет лишь дополнительным аргументом к тому, чтобы его расстрелять. Вы знаете, что расстреляли Чаянова?
— А кто это такой?
— Гений экономики. Талантливейший писатель. И его расстреляли.
— А зачем тогда Матвей Ипполитович вернулся?
— Во-первых, он не столь талантлив, как Капица, хотя чертовски светлая голова! У него кончился срок научной командировки, а положение Ферми в Риме, насколько я знаю, не из лучших — возможно, ему придется эмигрировать. Фашистская страна сродни нашей. Те же статуи на перекрестках и крики о простом человеке.
— Павел Андреевич!
— Вот видите, и вам уже страшно, а вдруг дерево или вода подслушают. Помните, что случилось с Мидасом?
— Не помню.
— Неужели? Это хрестоматийно! Хотя вы же дитя пролетарского образования. Так слушайте: у царя Мидаса были ослиные уши. Не важно, как он их заработал, — поверьте мне, за дело. И у Мидаса, который стеснялся такого украшения, были проблемы с парикмахерами. Тем приходилось давать подписку о неразглашении. Вы о таких слышали?
— Не в древнем мире, но слышала.
— Молодец, девочка. Так вот один парикмахер подписку дал, а тайна, которую он узнал, продолжала его мучить. И он нашептал ее тростнику. Тростник подрос, его срезали на свирель, соответствующий исполнитель принялся в нее дуть, а свирель запела: «У царя Мидаса дворянское происхождение!»