Поднялся занавес. Начался спектакль. Прошла минута, другая…
Слушая знакомые реплики, женщина поймала себя на странном ощущении. Как будто между ней и сценой выросла стеклянная стена; глядя беспристрастно, со стороны, она легко замечала достоинства и недостатки спектакля — актерские находки и недоработки, кое-где режиссерские затяжки, кое-где пробалтывание текста, удачные ходы и намозоленные штампы. «Комедия характеров» предстала перед ней в первозданном виде — без ауры, создаваемой Коном. Без привнесенного Коном света. Нагишом.
Она усмехнулась. Вот, значит, какова цена случившейся с ней перемены: она научилась видеть спектакли Кона сквозь наброшенную им пелену гениальности…
А потом она обмерла от внезапной догадки.
Зал шептался. Поскрипывали бархатные кресла; кто-то кашлянул, но тут же смущенно стих. На сцене ни шатко ни валко шел стандартный, сотканный из «крепких» штампов спектакль. Не то чтобы плохой, не то чтобы хороший. Такой же, как десятки других, многократно сыгранных, привычных, будто растоптанные шлепанцы.
Из зала было отлично заметно, как потихоньку впадают в панику прежде спокойные, довольные жизнью актеры. Кто-то, стиснув зубы, гнал по накатанной схеме с упорством паровоза; кто-то метался, выпав из привычной колеи, пытаясь что-то придумать по ходу действия, обновить, оживить…
Тщетно. Ни помощи, ни противодействия; спектакль, привыкший к мягкой поддержке Кона, теперь вынужден был идти сам. С таким же успехом можно было бы играть посреди пустыни, или на помосте посреди базара, или на сцене любого народного театра; Кон оставил свое любимое детище. Кон вручил «Комедию характеров» ее собственной судьбе.
Зал гудел. В зале шептались все громче; раздались несколько хлопков, шиканье, кашель, снова шиканье… «Тихо вы!» — «Тоже мне, театралы…» — «Это невыносимо!» — «Что вы понимаете, это же Кон!» — «Что вы понимаете в искусстве…» — «Да что вы понимаете!»
Женщина в черном не понимала ничего. И одновременно понимала все — только что теперь делать с этим пониманием?..
В глубине режиссерской ложи обозначился узкий прямоугольник света, а когда пропал, ложа была пуста.
Женщина в черном не ощутила злорадства.
В антракте среди публики случилась едва ли не драка. Гардеробщицы, на глазах бледнеющие, выдавали одно пальто за другим. Корреспондент вечерней газеты что-то быстро наговаривал в трубку мобильника; женщина в черном спустилась в партер, подошла к самому краю сцены и тяжело уставилась в опустившийся бордовый занавес.
На самой кромке сцены, на покрытой лаком деревянной планке были выцарапаны, будто иголкой, несколько слов. Женщина не сразу заметила их, а заметив, вздрогнула, болезненно сощурилась…
Грета, зайди в гример…
Она с трудом оторвала глаза от оборванной надписи. Снова взглянула на плотно закрытый занавес; прозвенел звонок, собирающий зрителей на второе действие, а в фойе вызывающе звонко хлопнула входная дверь…
Грета Тимьянова протянула номерок перепуганной гардеробщице — спустя секунду та испугалась еще больше, обнаружив пустой крючок, на котором прежде висело длинное серое пальто. Грета не стала возмущаться, не стала слушать и сбивчивых обещаний-оправданий, а просто усмехнулась и двинулась к двери.
Она вышла в темноту декабрьского вечера; снег летел почти горизонтально, с сухим шелестом бился о круглые афишные тумбы — «Десять Толстяков».
— Конец Кона! — выкрикивал сквозь ветер незнакомый молодой мужчина в светлом пальто до пят. — Это конец Кона, конец эпохи, вы попомните мои слова!
Грета отвернулась.
Ве…ись… — было написано на ближайшей тумбе, прямо на стекле, поверх какой-то афиши. Надпись оплывала, менялась, как будто ее смывали мокрой тряпкой: Нужно… Не… ненужно… должен… должна…
— Ты свихнулся, — сказала женщина.
Ве…ер…нись… — буквы меняли очертания. Улетали вместе со снегом. Возникали снова.
Грете казалось, что тумбы заступают ей дорогу. Что они готовы сойти со своего столетиями неизменного места, чтобы удержать ее.
Не удержали.
Обхватив плечи руками, женщина в черном шла сквозь белую пургу; на углу остановилась. Оглянулась; беззвучно расходились зрители. Подернутое снежной пеленой здание театра сияло всеми окнами; женщине показалось, что на нее смотрят десятки желтых глаз…
Она свернула, но не к метро, а в противоположную сторону. К служебному ходу.
Дверь открылась сразу же, как только рука ее коснулась ручки.
Зеленоватой круглой луной висел посреди прихожей фосфоресцирующий циферблат. Пожалуйста, — было написано прямо поверх черных стрелок.
…Путь ее был короток, привычен, многократно когда-то пройден. Вот и дверь гримировальной комнаты; женщина постояла, закусив губу, потом шагнула вперед, рванула дверь на себя…
Стены — от пола и до потолка — были вместо афиш увешаны карандашными рисунками на вырванных из тетрадки листах. Нарисованные ребенком люди ссорились и мирились, звали и прогоняли; среди всей этой человеческой суеты выделялся одинокий портрет темноволосого мальчика с большим улыбающимся ртом.
Помоги… — кривая надпись на зеркале. Грета Тимьянова закрыла лицо руками, прочитала сквозь неплотно сомкнутые пальцы:
Помоги… мне. Я хочу еще раз посмотреть этот спектакль. Его спектакль. Еще раз. Это необходимо…
Женщина протерла глаза, чтобы получше разобрать расплывающуюся строчку:
Я хочу понять.
Андрей Столяров
КАК ЭТО ДЕЛАЕТСЯ
В Гонконге на него было совершено покушение. Когда приземистая, с затененными стеклами, явно дорогая машина миновала центральный хайвэй, отполированный, точно бронза, и, покрутившись в развязке, выехала на более узкое, но такое же гладкое, без выбоинки и заплатки, чуть выпуклое шоссе, двух-трехэтажные домики вдоль которого указывали на начало пригорода, его, несмотря на жару, вдруг бросило в пронзительный холод и одновременно прошибло испариной, как кислота, защипавшей веки, уголки губ, нос, кожу на подбородке.
По предыдущим двум случаям он уже хорошо знал, чему это предшествует, и потому, резко нагнувшись и выставив локти, чтобы не расшибить голову при ударе, сдавленно крикнул шоферу:
— Гони!.. — А потом еще раз: — Гони!.. Гони!.. Скорость прибавь!.. Что ты спишь?!..
От тягучего спазма, который всегда охватывал его в эти минуты, он даже не сразу сообразил, что ведь шофер ни хрена не понимает по-русски, а когда все-таки сообразил, при этом чуть снова не выпрямившись, и попытался, как недоучившийся школьник, построить корявую фразу, все английские выражения тут же выскочили у него из памяти. В сознании плавали лишь ни на что не пригодные грамматические обломки, что-то вроде «гоу эхед», «ассэсинэйшн», «иммидьетли»[6] и еще, естественно, «сорри». Он никак не мог выдавить из себя ничего подходящего. В конце концов крикнул: «Форвертс!.. Форвертс!..[7]» — то, что застряло в подкорке, наверное, из фильмов, виденных в детстве.