На одной из его аллей солидно прогуливались почтенные родители: господин Франсуа де Лонг, как бы внимательно разглядывающий собственный пояс, и метр Доминик Ферма, то и дело вытирающий кружевным платком шею и подбородки.
Почтенные отцы вели многозначительный разговор, стараясь за учтивыми оборотами речи скрыть истинный ее смысл, который для метра Доминика Ферма означал столь же мучительную, как и унизительную просьбу о помощи деньгами отцу и протекцией сыну, а для господина Франсуа де Лонга — стремление не связать себя никакими обещаниями, сохранив в неприкосновенности свой «золотой запас», а также не затруднить никого из влиятельных людей в Тулузском парламенте (суде) просьбой о каком-то там безвестном родственнике.
— Как могли вы, почтенный метр, — назидательно отчитывал он пожилого гостя, — подвергнуть такой опасности свое бесценное здоровье, предприняв не сулившее вам никакой выгоды путешествие в Египет, которое, надо думать, привело в расстройство ваши денежные дела, на что вы, как мне кажется, намекнули. И я, право, не вижу при всем моем сострадании к родственникам покойной жены, как им удастся преодолеть эти неприятные, надеюсь, временные, затруднения, не прибегая к помощи этих отвратительных ростовщиков, которые ничем не лучше знакомых вам пиратов и, несомненно, окончательно разорят вас.
Метр Доминик Ферма ничего не мог возразить безжалостно красноречивому хозяину дома и, мысленно поминая святого Доминика, лишь горестно вздыхал, утираясь кружевным платком, ибо в тысячу раз с большей охотой обратился бы за помощью к хозяину другого дома невдалеке от мечети на базарной площади Александрии, увы, отделенной теперь непреодолимым для его нынешних средств Средиземным морем. Он ничего не знал о судьбе маленького звездочета и мысленно лишь сравнивал его со своим крючкообразным родственником.
На другой аллее, более глухой и тенистой, близ куста расцветших роз шел другой разговор между молодыми людьми, по-иному относящимися друг к другу, но также старающимися не выдать ни своих мыслей, ни своих чувств.
— И по-вашему, мсье Пьер, поэзия существует для того, чтобы дать слово душе человека? — говорила Луиза. — Но математика всего лишь умение считать и никак не служит возвышенным чувствам души. Почему же она увлекает вас?
— Поэзия — это пение души, — горячо подхватил Пьер. — Математика же — песня ума.
— Как странно: пение и песня, — тихо повторила она.
Так беседовали они о душе и уме.
Но то, что не могли произнести уста, сказали руки, когда коснулись друг друга у розового куста. И ощущение от теплого прикосновения существа, вчера еще незнакомого, а сегодня такого близкого и желанного, было так пронзительно, что могло напомнить вопль восторга, крик радости, песню счастья, если бы непреодолимая сила условности не сковывала тех, кто уже мечтал сковать воедино свои жизни.
— Мне показалось, мсье Пьер, что вы оцарапались о противные шипы этого куста. Вам больно?
— Что вы, милая Луиза! Я не ощущаю никаких шипов, никакой боли! Позвольте мне сорвать для вас эту красную розу, она так украсит ваши чудесные волосы.
— Ой, что вы, мсье Пьер! Папенька ведет счет каждому бутончику и будет очень недоволен, обнаружив недостачу. И не дай бог, если он увидит сорванный цветок в моих волосах, как вы того пожелали.
— Я готов принять гнев вашего батюшки на себя, милая Луиза, лишь бы насладиться таким украшением ваших волос, как эта роза, цвет которой так оттеняет румянец вашего лица.
И с этими словами Пьер сорвал с куста великолепную розу с капельками росы на лепестках.
Луиза, прилаживая ее к гладко зачесанным темным волосам с колечками у висков, с улыбкой говорила:
— Ой, какая колючая! Я боюсь, что ради меня вы исцарапали себе руку. Дайте, я пожалею ее.
— В таком случае позвольте мне сунуть прежде руку в самую гущу куста.
И оба счастливо засмеялись, засмеялись, потому что так ловко (или неловко!) скрывали то, что им хотелось сказать.
А на другой аллее их отцы тоже рассмеялись, довольные тем, как ловко удалось им уколоть друг друга даже без помощи шипов!
Метр Доминик Ферма рассказал господину Франсуа де Лонгу (в пику ему!), каково восточное гостеприимство, оказанное отцу с сыном совсем чужим и даже некрещеным арабом в Египте.
В ответ господин Франсуа де Лонг справился, во сколько обошлась родственнику его жены из Бомона-де-Ломань возможность воспользоваться восточным гостеприимством нечестивого мавра. Подсчитав (оказывается, когда требовалось, он владел и математикой!), сколько пистолей заплачено за переезд через Средиземное море и во что обошлось подношение османскому паше в Александрии, и поделив полученную сумму на число проведенных у Мохаммеда эль Кашти дней, он самодовольно отметил, что не чем иным, как расточительством, трату мешка с золотом ради арабского гостеприимства назвать нельзя, и затрясся в желчном смехе, хихикая и задыхаясь от удовольствия.
Доминику Ферма тоже пришлось заколыхать тучным телом в натужном смехе, горьком и подобострастном, лишь бы смягчить суровую скупость почтенного родственника, на протекцию которого для Пьера он продолжал еще рассчитывать.
Между тем все, что не мог вслух произнести молодой гость, естественно вылилось у поэта Пьера Ферма в сочиненном им для Луизы сонете:
СНЫ — ТОЛЬКО СНЫ
Ты приходишь ко мне по ночам, Когда я непробудно усну.
По серебряным лунным лучам Ты приносишь с собою весну.
Зажурчали по венам ручьи.
В сердце — ярких цветов хоровод.
От зажжениой тобою свечи Полыхнул, засверкал небосвод.
Но зачем утром нового дня, Долгим взглядом мне волю сковав, Покидаешь ты тихо меня, Ничего, ничего не сказав?
Сны пусть прежние видятся мне, Но приди же ко мне… не во сне!
Написав этот сонет при неясном свете молодого месяца, но при яркой вспышке молодого пылающего сердца, Пьер утром после скудного (по воле «гостеприимного» хозяина) завтрака незаметно передал Луизе заветный листок, украшенный вензелями с изображением пронзенного стрелой сердца.
Луизе очень хотелось прочесть, что написал ей приезжий поэт, волнистые волосы которого так красиво падали на плечи, а глаза светились так многоречиво, но она боялась отца, держа письмецо на коленях, а потом перепрятав его за лиф.
Но эти тайные, чисто женские движения не ускользнули от ястребиного взгляда настороженного отца, он сразу догадался о секретном письме, которое дочь пытается прятать, чтобы прочесть в одиночестве.
Но он и виду не подал, что все заметил, и теперь не спускал с Луизы глаз. И когда она осталась одна на веранде и украдкой достала заветное письмо, а прочтя его, зарделась утренней зарей, из-за колонны вышел едва не пополам согнувшийся отец и молча протянул к ней руку. Луиза вскрикнула и спрятала листок у себя на груди. Но Франсуа де Лонг не отступил, и жест его лишь обрел повелительное значение.