Как четко работает память. Он помнит все, до волоска, лежащего на ее виске, до запаха книжной пыли, до рыжего пестрого пера неведомой птицы, кто знает как угодившего между страниц…
«В результате прямого контакта…» Да чего там прямого, он даже дотянуться до нее не успел… «инквизитор Клавдий Старж был обессилен… но зрения не потерял ни на йоту…» Да, чтобы видеть, каким образом ведьмы собираются устроить его судьбу. Чтобы не просто волочиться по земле, привязанному железным тросом к машине – чтобы видеть груду хвороста, растущую под остатками стены, под бетонной конструкцией… Вот они опускают сверху трос, перебрасывают под крышей машины, у них хватит сил, они празднуют, они торжествуют, как они торжествуют, это пляска, это танец – смерть инквизитора на костре… «На гравюре неизвестного художника… запечатлен момент смерти Клавдия Старжа – ведьмы привязали его к остаткам его же машины, вздернули высоко на бетонную стену, внизу сложили костер и поджарили, как поросенка…»
Он помнит все. Он чувствует все. Он ничего не забудет – до самой последней секунды.
«Но они ошиблись, Ивга… После инициации… у действующих ведьм вообще не сохраняется потребности кого-либо любить. Любовь… чувство, которое делает человека зависимым. А ведьмы этого не терпят, ты помнишь…»
Железная веревка вот-вот перережет запястья.
Колокол? Или мерещится? Далекий, мелодичный, жалобный какой-то удар… И еще один – сильнее, резче, отчаяннее, будто вскрик, ну что я могу поделать, кричит колокол, чем я могу помочь тебе, Клав…
Где-то в глубине его души скулила, плакала от страха давно умершая Дюнка. Он снова ее предал – вместе с ним умрет память…
Пес, пес, почему он до сих пор в сознании?!
А чего ты хотел, Клав, прошелестел в ушах замирающий Дюнкин голос. Ты же за этим шел. Глупо было бы… умереть неосознанно, в забытьи… в беспамятстве…
Я ошибся, Дюнка, хотел он сказать. Я обманул сам себя…
И ты по-прежнему хочешь, чтобы она жила, спросила Дюнка едва слышно. Ты по-прежнему этого хочешь, Клав?..
Он с трудом перевел дыхание. Расслабился, пытаясь придать напряженным мышцам наименее болезненное положение.
Шабаш… И если кто-нибудь в мире еще способен этой ночью зачинать детей – зачатые родятся исключительно ведьмами. И вольются… в котел… в смерч.
Ведьмы стояли вокруг него – под ним, потому что он висел над их головами. Стояли кольцом. Как будто, прежде чем зажечь хворост, хотели полюбоваться делом рук своих. Сотни ведьм – горящие глаза, целое поле мерцающих углей. Тишина – полная тишина перед воплем восторга, перед пляской, перед наивысшим моментом шабаша…
И еще один человек на возвышении. Неподвижная женская фигура в высоком кресле. Луна, чеканно выделяющая огненный шар наэлектризованных волос, губы, изогнутые, будто натянутый лук, глаза – два немигающих светящихся диска.
– Да, Дюночка, – сказал он вслух. – Да. Я так хотел.
Костер взметнулся.
* * *
…Темное, мерцающее красным ядро. Центр, окутанный тяжелой мантией; весь этот полет, все это неудержимое круговращение, дочерние воронки, расползающиеся по черной пустоте, полет и падение, щепки, увлеченные водоворотом, сейчас они сольются с Матерью, сейчас…
Она подняла голову.
Круг неба вращался все быстрее. Стремясь поспеть за черным вихрем, так, что острые огоньки звезд размазались, оставляя белый след, так, будто по небу гнались, желая вцепиться друг другу в хвост, тысячи маленьких острых комет.
Воронка сделалась глубже. Еще глубже; края ее, обозначенные летящими гривами мертвых уже лошадей, вздыбились вверх, загнулись, будто желая поймать в мешок неправдоподобно низкую луну.
Она захохотала, и, напуганные ее смехом, края воронки упали, провалились вниз, она сидела на вершине горы, конусообразного вулкана, и внизу, на горизонте, различала очертания пустых разрушенных городов.
Она взметнула руки; воронка вывернулась снова, сделалась прежней, и на остатках бетонной стены, казавшейся невообразимой древностью, увидела человека, распятого на теле собственной машины.
Сотни огоньков. Новые звезды в чудовищной карусели.
– Гори! Гори! Гори!
Ее трон содрогнулся.
Нет, ее трон незыблем; ее трон – единственная неподвижная сущность в бешено вращающемся мире, в круговороте неба и звезд, земли, воды и огня; Она сидит в этом кресле вот уже много сотен лет.
Вот она, древняя статуя. Осыпающийся от времени сфинкс; она неподвижна, она – исполинская башня, в недрах которой змеятся лестницы и путаются переходы, она – чудовищное сооружение неведомой цивилизации, Она, достающая руками звезды, она, живущая в сотый раз, Она…
– Благослови свое пламя, Матерь!..
Ее взгляд поднимается, желая благословить.
Человек, распятый среди бетона и стали, поднимает взгляд, чтобы принять благословение собственной гибели.
Гибели всего, чему он служил воплощением – мира жестких связующих нитей. Мира несвободы, потому что любая привязанность…
– Благослови свое пламя, матерь!..
Откуда этот чужой ритм. Откуда это неудобное, беспокоящее, мешающее вечному танцу…
Она содрогнулась.
Оттуда, из искореженных развалин, бывших когда-то его силой и властью, к ней тянулась рука.
Его руки скованы, скручены железным тросом, беспомощны и неподвижны – но она ясно видела. Не глазами.
Одновременно требовательная и несмелая; напряженно протянутая рука, каждой мышцей желающая – дотянуться…
Воронка накренилась.
На мгновение; так наклоняется чаша, роняет красную каплю вина, всего лишь каплю – но белому платью невесты достаточно, вот роза цветет не там, где подобает, равновесие поколеблено, вино в чаше ходит кругами, волнуется, ищет свободы…
Чужая рука тянется – теперь уже почти властно. Чужой ритм лезет сквозь ритм торжественного танца, пробивается, будто трава сквозь асфальт, будто бледный зеленый листок, ворочающий гранитные плиты; чем так пугает ее этот беспомощный, в общем-то, порыв?!
Испуганные глаза ее детей; она успокоит. Она порадует их новым оборотом хоровода…
И новый оборот взметается. И с оттяжкой бьет по протянутой руке, желая отсечь ее, будто сухую ненужную ветку.
Чужой ритм на мгновение захлебывается.
Звезды размазываются кругами, черное небо светлеет, луна носится, как яичный желток в воронке вертящегося кофе; ее дети хватаются за руки и летят праздничной гирляндой, летят в череде планет и созвездий, среди горящего огнями праздника, купол неба вытягивается трубой, и там, в конце колоссального тоннеля, на мгновение вспыхивает невозможный, неземной, сказочно прекрасный свет…