Кович уловил ее колебание:
– Не говори. Не стоит, Павла. Послушай… умного человека. Ну зачем мне… зачем нам это надо?.. Кого это интересует, это наши личные, интимные дела… Ты ведь не рассказываешь все подряд, с кем ты спишь?..
Павла спала с гномом, вышитым на одеяле – однако признаваться в этом Ковичу действительно не стала. Тот воспринял ее молчание как подтверждение собственным словам:
– Вот видишь… Сохрани… нашу скромную тайну. Сделай мне одолжение.
Павла молчала.
Ей не хотелось вступать в спор – но и давать обещаний не хотелось тоже.
– Я подумаю, – примирительно сказала она наконец. – Как… обернется… постараюсь.
Едва успев выйти из театра, она шарахнулась от скромной добродетельной машины, которая медленно шла по противоположной стороне улицы и абсолютно никого не трогала.
* * *
Сегодня Пещера жила особенно громко; белые уши сарны метались, перебирая ворох звуков, отделяя случайные от важных и простые от опасных. Она хотела – и боялась спуститься к водопою; целое стадо ее товарок не так давно встретилось там с парой голодных серых схрулей, и на какое-то время вода стала красной… Ненадолго. Течение уносит кровь, а жертвой пала всего одна, старая и больная, отягощенная годами особь, и схрули пировали над ее телом, а затем схватились за добычу с барбаком, явившимся на пир без приглашения… Звуки и отзвуки рассказали сарне, какой короткой и жестокой была схватка, как сытые схрули отступили наконец, но барбак не удовлетворился падалью – отогнав схрулей, ринулся по горячим следам уходящего стада сарн…
Она хочет жить. И она будет жить долго; она бредет переходами Пещеры, где за каждым камнем прячется смерть. А маленький зверь несет свою жизнь, как свечку, и все силы уходят на то, чтобы сохранить, спрятать от ветра ее слабый и горячий огонек.
Посреди широкого тоннеля, круто опускающегося вниз, сарна остановилась. Совсем рядом было чужое дыхание, быстрое, принадлежащее мелкому существу; совсем рядом было царапанье коготков о камень, шелест раздвигаемого мха, треск обрываемых лишайников…
У волглой стенки стоял на задних лапах тхоль. Молодой и жадный; желтоватая шкура его казалась в полумраке коричневой. Тхоль искал в зарослях мха личинки скальных червей, находил, вылавливал и ел; появление сарны заставило его на секунду отвлечься от занятия – но не более. Тхоль был голоден.
Глядя на него, сарна тоже вспомнила о голоде; мох, в котором мелкий зверь ловил своих личинок, вполне годился в пищу. Свежий мох утоляет и жажду, а ведь ей смертельно хочется пить…
Она шагнула вперед, уже ощущая на языке терпкий вкус зелени, но не забывая напрягать круглые раковины-уши; среди отзвуков-нитей, среди скрипа, шелеста и дыхания, издаваемых тхолем, сквозь брачное пение далекого и безопасного барбака пробился вдруг едва уловимый, едва ощутимый…
Ее высоким ногам подвластны были самые длинные, самые головокружительные прыжки. Уши и ноги – да разве зеленому схрулю, подростку-схрулю охотиться за такой дичью?!
А охотник-схруль и вправду был подростком. Очень молодым, неопытным, неумелым хищником, и на сарну ему было плевать. На первый раз ему вполне хватало тхоля.
Не подкрепленный ни опытом ни навыками, инстинкт хищника все равно оставался смертельным оружием. Куда более сильным, нежели неокрепшие зубы и маленькие когти; тхоль, чья трапеза оказалась последней радостью жизни, заверещал.
Сарна готова была сорваться с места и бежать – но ее инстинкт, проверенный инстинкт жертвы сказал ей, что опасности нет. Нет, пока она не понесется сломя голову, побежит коридорами, где только звон копыт и некогда выслушивать опасность; тогда, бегущая, она будет уязвима…
Она осталась стоять.
Последний крик тхоля длился недолго; подросток-схруль, размерами сравнимый со своей мелкой жертвой, намертво сомкнул зубы на кричащем горле. Звук оборвался; теперь сарна слышала потревоженную Пещеру. Ярусом ниже брачевались похотливые барбаки; крик умирающего тхоля не помешал им. Далеко-далеко стадо сарн оставило щипать мох и подняло головы, желая понять, откуда звучит чужая смерть; неподалеку другой тхоль, равнодушный к судьбе собрата, вот так же беззаботны вылавливал и ел личинки скальных червей…
Сарна слышала, как дышит схруль. Сбивчиво, горячо; кровь тхоля растекается почти беззвучно – слишком мало ее, крови, в тщедушном тельце…
Она повернулась и двинулась прочь. Ее уши не ослабляли напряженного ожидания – смерть миновала ее, забрав другую жизнь, и перед лицом чужой гибели сарна не испытывала ничего, кроме желания снова выжить.
* * *
…Выходные прошли совершенно по-весеннему, уютно и солнечно, город цвел всеми своими клумбами, садами и парками, и Павла совершенно уверилась, что все странное и неприятное в ее жизни осталось далеко позади.
Любой телефонный звонок заставлял ее сердце пропускать один удар – сама себе не признаваясь, она ждала звонка от Тритана. Не рабочего – просто приятельского звонка.
Миновала суббота, Тритан не позвонил; Павла вздохнула и позволила Стефане вытащить себя на воскресную прогулку в зоопарк.
Все шло великолепно, пока Митика не плюнул в верблюда – кто бы мог подумать, что пятилетний малыш умеет так прицельно и мощно извергать слюну. Верблюд, по счастью, оказался куда умнее и воспитаннее, а потому на оскорбление ответил одним лишь удивленным взглядом… Воспитательные усилия Стефаны пропали втуне; через пятнадцать минут Митика, усаженный на крохотную лошадку, дернул ее за ухо и тем сорвал катание. В любой другой день Павла разозлилась бы – но не сегодня; она пребывала в восхитительном равнодушии, и потому все досадные неприятности виделись ей именно тем, чем и были, а именно дурацкими и незначительными мелочами.
Город цвел. Город разливался праздничными толпами; в теплых сумерках Павла вышла прогуляться, выбирая любимые безлюдные переулки, особенно обаятельные в свете луны; вдоволь насладившись одиночеством и запахом сирени, она по обыкновению потеряла кошелек – какому-то случайному прохожему пришлось бежать за ней целый квартал: «Девушка! Эй, девушка, ну что вы за растяпа!..»
Павла рассеянно отблагодарила парня, вручив ему одинокий раскрывшийся тюльпан.
Миновало воскресение – Тритан не позвонил; в понедельник весна съежилась и начался дождь.
А вместе с дождем начались странности.
Утром, уже у входной двери, Стефана содрала с Павлы ее любимую легкую курточку и всучила теплую – желтую, осеннюю и унылую. У Павлы не было возможности протестовать – любое возражение только затягивало заранее проигранный спор. Стефана собственнолично проследила, чтобы проездной и монеты из карманов любимой курточки перекочевала в карманы нелюбимой – и только потом выпустила Павлу, которая, конечно же, опоздала на работу.