Лоб Латимера покрылся сложной сетью морщин.
— Весьма странно, — произнес он. — Это одна из причин, почему я спустился сюда вниз, когда тебя увидел. — Он наклонился вперед и испытывающе заглянул в глаза Барретта. — Джим, скажи мне честно, ты считаешь меня сумасшедшим?
— С чего бы это?
— Ну, со всеми этими экстрасенсорными делами — моими попытками пробить брешь в другую сферу сознания. Я знаю, ты человек твердых убеждений и скептически относишься ко всему, что нельзя охватить, измерить и использовать на практике. Ты, вероятно, считаешь, что все это вздор?
Барретт пожал плечами:
— Если ты хочешь услышать грустную правду, то так оно и есть. Я нисколечко не верю, что тебе удастся куда-нибудь нас переместить, Дон. Называй меня материалистом, если угодно, но по мне все это настоящая черная магия, а я никогда не видел, чтобы она срабатывала. Думаю, это полнейшая трата времени и энергии с твоей стороны — сидеть часами, пытаясь воспользоваться своими псионическими способностями. И все же я не считаю тебя сумасшедшим. Я думаю, что ты имеешь право на одержимость и к тщетной по существу затее подходишь вполне разумно. Достаточно честно?
— Более чем достаточно. Я не прошу, чтобы ты вообще хоть сколько-нибудь верил в правильность моих исканий, но я не хочу, чтобы ты принимал меня за полного идиота из-за того, что я пытаюсь найти псионическую возможность пробить брешь из этого места. Для меня очень важно, чтобы ты считал меня нормальным, иначе то, что я хочу тебе рассказать о Ханне, ты не воспримешь всерьез.
— Я не вижу здесь никакой связи.
— Дело вот в чем, — сказал Латимер. — Будучи знаком с ним всего один вечер, я все же выработал мнение о Ханне. Такое мнение могло бы сформироваться у любого параноика. И если ты считаешь, что я чокнутый, то ты скорее всего не примешь в расчет то, что я о нем скажу. Поэтому я хочу прежде всего знать, считаешь ли ты меня нормальным.
— Я не считаю, что ты чокнутый. Так что ты о нем думаешь?
— Он шпионит за нами.
Барретт с огромным трудом подавил в себе взрыв дикого хохота, который, он это знал, разобьет вдребезги хрупкое чувство собственного достоинства Латимера.
— Шпионит? — небрежно произнес он. — Дон, ты, наверное, имеешь ввиду что-то другое. Как можно здесь шпионить? Ведь если бы даже среди нас завелся шпион, как и кому он передаст свои наблюдения?
— Не знаю, — ответил Латимер. — Но он задал мне вчера вечером миллион различных вопросов: о тебе, о Квесаде, о некоторых больных, вроде Вальдосто. Он хотел знать буквально все.
— Ну и что из этого? Нормальное любопытство новичка, пытающегося узнать, кто его окружает.
— Джим, он делает заметки. Я наблюдал за ним, когда он решил, что я заснул. Он сидел два часа, записывая мои ответы в маленькую книжечку.
Барретт нахмурился.
— Может быть, Ханн собирается написать о нас роман?
— Я серьезно, — сказал Дон. — Вопросы, заметки, и сам он такой скользкий. Попробуй-ка выпытать что-нибудь у него!
— Я пробовал и почти ничего не узнал.
— Вот видишь! Ты знаешь, за что его сюда сослали?
— Нет.
— И я не знаю, — воскликнул Латимер. — Политические преступления, сказал он мне, но при этом напускал чертовски много тумана. Он, похоже, вроде бы даже не знает, что представляет собой нынешнее правительство. Я не сумел обнаружить никаких твердых философских убеждений у Ханна. Ты же не хуже меня знаешь, что лагерь «Хауксбилль» — это выброшенные на свалку революционеры, агитаторы, подпольщики и прочая подобная дрянь, но у нас здесь никогда не было никаких других узников.
— Я согласен, что Ханн — это загадка. Но в чью пользу он может здесь шпионить? У него нет возможности пересылать свои донесения, если он правительственный агент. Он заброшен сюда навечно. Так же, как и мы все.
— Может быть, его сослали присматривать за нами, чтобы мы не могли найти какой-нибудь способ бегства отсюда. Может быть, он доброволец, который отдал жизнь в двадцать первом столетии, чтобы очутиться среди нас и расстроить то, что мы здесь можем затеять. Что-то вроде фанатика, добровольного мученика на благо общества. Я уверен, ты знаком с людьми подобного сорта.
— Да, но…
— Возможно, они опасаются, что мы изобрели перемещение вперед по времени, или того, что из-за нас может нарушиться положенная последовательность эволюционных событий, либо еще чего-то. Вот Ханн и явился к нам, чтобы предотвратить любую опасность деятельности прежде, чем она превратится в нечто реальное. Например, возьмем хотя бы мои исследования в экстрасенсорной области, Джим.
Барретт ощутил острый приступ тревоги. Он увидел, насколько близко к паранойе подошел Латимер. За несколько спокойно произнесенных фраз он проделал путь от осмысленного выражения вполне оправданной подозрительности к болезненному страху перед тем, что там, наверху, собираются удушить в зародыше возможность бегства отсюда, которую он, Латимер, вот-вот готов осуществить.
Как можно более спокойно он сказал Латимеру:
— Я считаю, тебе не следует беспокоиться, Дон. Ханн на самом деле человек странный, но он здесь не для того, чтобы доставить нам неприятности. Там, наверху, уже сделали все, что было в их силах, чтобы нагадить нам. Если только еще верны уравнения Хауксбилля, то мы совершенно точно не можем доставить кому-нибудь ни малейших хлопот. Так зачем же тогда жертвовать человеком, призванным шпионить за нами?
— И все же ты будешь за ним приглядывать? — спросил Латимер.
— Ты и так знаешь, что буду. И не колеблясь дай мне знать, если Ханн совершит еще что-нибудь экстраординарное. Ты находишься для этого в наиболее выгодном положении по сравнению с остальными.
— Я буду наблюдать, Джим. Мы не можем терпеть шпиона в своей среде. — Латимер поднялся и приветливо улыбнулся Барретту, словно ни о какой паранойе не могло быть и речи. — Грейся на солнышке, дружище, — сказал он.
Он стал подниматься по тропе. Барретт следил за ним, пока тот не оказался на самом верху, превратившись в крохотную точку на фоне каменного склона. Посидев еще немного, Барретт подобрал костыль, встал, посмотрел, как вокруг костыля в волнах прибоя кружат какие-то мелкие ползающие существа, затем повернулся и начал затяжной, медленный подъем назад, в лагерь.
Барретт не знал точно, когда это произошло, но как-то они перестали думать о своей деятельности как о контрреволюционной и теперь считали себя революционерами. Эта семантическая смена произошла в начале девяностых годов, постепенно и незаметно. Несколько первых лет после событий восемьдесят четвертого-пятого годов синдикалисты называли себя революционерами, и это было верно, так как они свергли режим, продержавшийся более двух столетий. Однако вскоре синдикалистская революция утвердилась во всех общественных сферах, перестала быть революцией и сама стала режимом.