Я прислушался к себе — и будто какой-то переключатель щелкнул внутри. Всё встало на свои места. Встало так просто и так закономерно, что оставалось только удивляться — как это я раньше не увидел? Ведь я столько носил их с собой, столько рассматривал, столько передавал… Только ни разу не получал сам.
«Утешение».
«Облегчение».
«Надежда».
Дальше со мной случилось то, что обычно называют откровением.
Если деревянная кукла, в которую простой человек вложил боль потери и нерастраченной любви, может вызвать во мне столько чувств, как же так получилось, что я, существо, наделенное, по человеческим меркам, волшебными возможностями, ни разу не попытался создать чувства сам?
Как же я так долго не понимал, что на заводе мне давали только оболочку — оболочку чувств? Пусть и не осознавая этого, но наполнял ее я. Я сам. А стоило мне услышать, что я больше не работаю «случайным встречным», не получаю чувства с завода — и я сдался…
Как это, однако, по-людски: человек вмиг забывает о главном — о своих талантах, умениях и способностях, стоит лишь забрать у него инструменты.
Но теперь — теперь всё будет по-другому.
Если уж буратинка может, то я и подавно смогу.
И начну прямо сейчас.
Я посмотрел на Толика. Все его чаяния, все его желания и мечты — все они были передо мной как на ладони. Я поочередно создавал «утешение», «облегчение», «радость», «поддержку». Одно за другим я грел эти чувства в ладонях, наслаждаясь легкостью, с которой они у меня появлялись, — и позволял им исчезать. Не то, всё не то. Толик заслужил нечто большее. И, кажется, я уже знал, что.
Я никогда не доставлял его раньше — оно было редкостью, потому не знал, каково оно на ощупь, как выглядит, как передается. Но это меня не остановило.
Я все равно создал его. Создал, подержал в руках — и оставил Толику.
Чудо.
Потом земля почему-то ушла из-под ног, и мир закружился калейдоскопом уже отданных и еще не созданных чувств.
Когда я немного пришел в себя, то с удивлением обнаружил, что стою у сурового замка — завода, станки которого якобы отливают чувства. У входа, с улыбкой на лице, меня поджидал отец. Он молча распахнул двери, приглашая внутрь.
Никаких станков там, разумеется, не было. Мое внимание немедленно привлек прозрачный хрустальный паркет, под которым далеко внизу лежало широкое полотно земли. Стоило сфокусировать взгляд — и полотно, разворачиваясь, приближалось, так, что можно легко увидеть любого человека. Со всеми его чаяниями, желаниями и потребностями.
Я настолько увлекся созерцанием этой картины, что не сразу обратил внимание на то, что такой суровый, с редкими узкими бойницами снаружи, изнутри замок был пронизан светом. Я оторвал взгляд от прозрачного паркета и посмотрел на отца. Над его головой, парило, излучая свет, сияющее облако. Как и над головами всех тех, кто находился сейчас внутри замка. Все они вглядывались в хрустальный паркет, создавали самые разные чувства и посылали их вниз.
Я проследил за некоторыми.
Из наполненной строгим молчанием библиотеки выбежал зевающий студент. Посмотрел, как искрится в свете вечерних фонарей первый снег — и вдруг улыбнулся светлой радостной улыбкой.
Держа за руку внучку, усталая бабушка шла в магазин. Она как раз проходила через стиснутый многоэтажками двор, когда из распахнутого окна какой-то квартиры до нее донеслась мелодия. Бабушка остановилась и прикрыла глаза, погружаясь в музыку — звуки старой песни вернули ее на миг в счастливые времена молодости.
Солнечный луч пробился сквозь неплотно задернутые шторы и игриво пощекотал волосы нежащейся в воскресное утро в кровати девушки. Она поднялась, распахнула тяжелые занавески — и в комнату хлынуло утро. Девушка зажмурилась, подставляя лицо под волны света — и вдруг, раскинув руки, закружилась по комнате, весело, без причины смеясь и думая о том, как же мало порой надо для счастья.
Я поднял глаза на отца.
— А для чего же тогда все эти доставки и «случайные встречные»? — обратился я к нему.
— Они для тех, кто еще не нашел свой ответ.
Я помолчал. Затем все-таки спросил:
— Значит, я нашел?
Отец не ответил, только кивнул на что-то за моей спиной. Я обернулся — и в первый момент ничего не увидел. Только потом разглядел свое отражение в узком окне-бойнице.
У меня над головой парило облачко.
Людской поток несся мимо него день за днем, а он все стоял и стоял на берегу уличной реки и крутил старую шарманку, на крышке которой под незатейливую мелодию заведенно кружили маленькие фигурки с поблеклой раскраской.
Деревянный буратинка в джинсиках и теплой зеленой курточке на синтепоновой подстёжке то постукивал по асфальту ботиночком под бодрый, слегка похрипывающий марш, то кружился на месте, широко раскинув руки, под летучий вальс. Иногда, словно забываясь, отбегал на несколько шагов в сторону. Потом неизменно спотыкался и замирал. Поворачивался к шарманщику, медленно возвращался и утыкался лицом в шелковую штанину с непроглаженной стрелкой. В такие моменты шарманщик ласково гладил его по макушке.
Около них останавливались. Кто-то просто смотрел, кто-то перекидывался несколькими словами с шарманщиком. Кто-то — с буратинкой.
Ни один из тех прохожих не связывал свое внезапно улучшающееся настроение со случайно встреченным на улице шарманщиком и буратинкой. Ни один не знал, что именно от них он получил то, что в тот момент ему было нужнее всего — «сострадание», «ободрение», «утешение»…
Шарманщик провожал каждого такого прохожего долгим взглядом. Потом поворачивался к буратинке и вглядывался в его деревянное лицо. Вглядывался с замиранием сердца, с нетерпением — и с готовностью ждать бесконечно.
После каждого задержавшегося подле шарманщика с буратинкой прохожего умелая рука невидимого резчика раз за разом подправляла грубо намеченные черты деревянной куклы — нос, брови, глаза. Лицо буратинки постепенно превращалось в лицо шестилетнего мальчишки.
Шарманщик верил, что настанет день, когда на глазах буратинки задрожат ресницы, на щеках появится румянец, и ниточки, тянущиеся от куклы к палочке в его руках, лопнут.
А пока он крутил ручку шарманки, ждал случайных прохожих и верил в невозможное.
Верил в чудо.
Доктор смотрит в окно. Доктору скучно. Мальчик качается на стуле и сосредоточено грызет чупа-чупс. Его мать утирает слезы, с надеждой глядя в спину доктора. Доктор вздыхает. Лечить надо не ребенка, а мать.
Господи, зачем ты придумал телевидение?