— А откуда же мы появились, папа?
— Наши мудрецы говорят, что Они в чем-то ошиблись. Им для утоления голода нужно было все больше людей. Но ум идущих к Ним был вял, душа — покорна. Это были почти не люди. Ведь настоящие люди должны быть свободны. И вот эти вялые души, тупые души начали отравлять огромный мозг. И чем больше Они поглощали таких, тем сильнее болел этот мозг. В конце концов Они решили проглотить всех оставшихся. Как то тихим солнечным утром… Впрочем, там всегда тихая ясная погода. Так вот, однажды утром все разом получили приказ. И сотни тысяч… Представь себе, сотни тысяч ушанов выстраиваются в очереди к сотне извяков — колпаков было не больше сотни. Топтали слабых, чтобы скорее войти в пасть. Никто не ел, не спал. Через несколько дней такого ужаса некоторые стали приходить в себя. Сначала пелена спала с глаз немногих. Потом их число стало расти. Они побежали. Так несколько тысяч мужчин, женщин и детей спаслись. Сюда не доходят Их щупальца. Но те из нас, кто пытался проникнуть туда, взглянуть на свой дом, больше не возвращались.
— Как же получается: где никто не живет, там тепло, и сухо, и много еды, а здесь, где живут люди, только болота и едкий туман. Так будет всегда?
— Кто знает, сын. Поел немного? Отдохнул? Тогда пойдем, нас ждут.
* * *
— Отчего иные столь трепетно чтут кровопийцу Катапо? — спросил Игельник. — Судя по словам Димы, немало тех, кто любил его тень до сладостной дрожи.
— Психология толпы, — начал развивать мысль Дамианидис, — темна и загадочна. Но один ее механизм хорошо известен. Человек, попавший на социальное дно — от отчаяния ли, от тоски непроходящей, — передоверяет вождю свою личность, облокачивается на мощный дух и сильную волю учителя. И сам в тот миг чувствует себя сильным, мощным, великим. И горячие гордые слезы сверкают в слепых глазах, и от счастья перехватывает дыхание, и сама смерть в радость, если она угодна кумиру. Этот механизм переноса — опора многих деспотий.
— Что ж, катапизм — неизбежная ступенька к низвержению народа, нации, культуры в пропасть? — задумчиво произнес Игельник.
Дамианидис не ответил.
— Даже так, — продолжал Игельник. — колпаки, кивалы, умирающие души, раздавленная воля — все это преддверие к коллективной свалке Нуса.
— Но начинается все, — подхватил Евгений, — с наивной и свирепой веры в бандита, растлителя народа. Потому радетели колпаков так цепко, так яростно держатся за труп, за тень, за дорогой образ… Осколки катапизма разлетелись и отравили многие умы и души. Эта болезнь пострашнее рака. Излечиться от нее, да еще самим, без помощи извне… Какая нужна решимость! А помочь некому.
— Да… Кстати, где Дима? Он давно должен быть здесь.
* * *
Родчин неподвижно глядел перед собой.
— И ты все это видишь и понимаешь? — спросил он наконец.
— Естественно, — ответил Нус.
— Зачем ты мне все это показал?
— Ведь это — часть моей истории, зачем же скрывать ее от тебя, прилежного студента. Признаюсь, я ощутил вдруг, что мне хочется туда, за горы.
— Что же мешает тебе распространиться и на болота? Может быть, жалость к этим людям?
Нус молчал. Потом сказал с нажимом, но без привычного пафоса:
— Я никого не жалею. Моя история прекрасна. Ни один год не потерян, ни один день не прошел впустую. А погибшие… Их мне не жаль. — И, как бы убеждая себя: — Чего жалеть — обыкновенный мусор истории. А история — прекрасна!
— Разум без сострадания и милосердия — больной и опасный разум. Обрети жалость — и исцелишься.
— Но я утрачу совершенство!
— Твое совершенство — смерть. Куда идти, если уже пришел?
Нус не ответил.
— Я должен войти туда, к ним. Быть с ними. Выть с ними, выть по-волчьи, чтобы потом заговорить человеческим голосом. И — вместе с ними — превозмочь вой, произнести слово. Слово, как целебная трава, прорастет изнутри. Оно излечит, вернет жизнь. — Дмитрий встал. — Но отказаться от себя? Перестать быть? Стать тобой? Ими?..
Он медленно пошел к возвышению, встал на чуть размытый стелющимся туманом круг.
— Впусти меня! — властно и беззвучно приказал Дмитрий.
Опрокинутая чаша медленно надвигалась сверху.
* * *
Они мчались к стене. Зов Нуса бился в мозгу. Но думали они о Дмитрии, который так и не вернулся. Вот лес. Сейчас откроется стена. Но стены не было. На месте капища Нуса расстилался огромный луг с голубым кособоким холмом. Далеко за лугом светлели оранжевые горы. На пологом скате холма, закинув руку за голову, лежал Родчин.
— Нус!
— Я здесь, — был ответ.
— Что ты наделал? Что с ним?
— Он сам захотел. Теперь мы — одно. Мы неразделимы.
— Ты убил его.
— Он жив. Ведь я жив.
— Не время пререкаться. Где его диск?
— Диска нет. Дмитрий стал мной. Я стал Дмитрием. Борис, Женя, вы говорите со мной. Не могу объяснить всего, но знаю, так было нужно.
— Но как же…
Евгений замолчал. Он пытался прогнать прочь мысли и образы, которые переполняли его мозг — ведь Дмитрий читал их. Хохочущий Дима. Дима, на спор гнущий его руку к столу. Дима, смотрящий на Анну. Сидящий, идущий, поворачивающий голову…
— Но есть ли путь назад?
— Я не знаю. Мы не знаем… пока.
Солнце закатывалось в море, и было хорошо видно, как со стороны гор медленно приближались люди. Они были полуголы и худы. Серые лица выражали смесь страха и надежды. Они шли плотными кучками, дети жались к матерям. Впереди шел седой сутулый человек, держа за руку мальчика.
— Смелее, Уно. Видишь, как здесь красиво. Как тепло. И как легко дышится.
— Па, а Они не пошлют нас под колпак?
— Нет, Уно. Этого не должно случиться. Я чувствую, Они не для того нас позвали.
А людей, идущих со стороны берега, Борис и Евгений заметили не сразу: трудно смотреть против солнца. Их было совсем мало, человек десять. Свободные комбинезоны не позволяли разглядеть фигуры. Но, обгоняя всех, бежал человек на голову выше других — Валерий Калина.
Они все сошлись у холма.
Дословно (лат.) (прим. верстальщика).