– А чего ж так дорого-то?
Ясно, что надзиратель цену загоняет «по обстоятельствам», а настоящая-то какова?
– За риск, барин, да за услугу. Как в кабаке хорошем – вдвое от магазинной. По-божески, я так считаю…
– Да-да, по-божески. Но пока денег нет, говорить нечего…
– Тогда отдыхайте, барин.
Михаил с облегчением улегся на жесткую шконку и принялся размышлять о причудах нэповского ценообразования и тюремной экономики. Надо же – главная тюрьма страны, а такие вольности! Впрочем, он вспомнил: двадцатые годы, после конца Гражданской, вообще были достаточно вегетарианскими. На Соловках вон, журнал зэки издавали, и подписаться на него можно было в любой точке страны. И, тоже читал у кого-то, там передовикам и политическим в лагерном ларьке водку по выходным продавали.
Просидел в своей камере Михаил ровно трое суток, бросаясь, словно циклотимик[44], из отчаяния в надежду и обратно. Часто плакал от жалости к себе и несправедливости этого мира, вдруг повернувшегося к нему своей омерзительной харей. Будто забыл, что неоднократно в своих статьях и выступлениях в «той жизни» неистово хаял безвыходность российской действительности, то болото, в которое погрузилась страна и выбраться из которого поможет только очистительный огонь всенародного бунта. Неважно, что «бессмысленного и беспощадного», главное – единственно способного смести ненавистную власть.
А иногда ни с того вдруг веселел, убедив себя, что терзания его долго не продлятся, ибо справедливость на земле всё же есть и такой человек, как он, не только не сгинет в пучине безвременья, но будет возвышен и чем-нибудь облечён, а враги, напротив, посрамятся и расточатся…
Раньше никогда бы он не поверил, но на второй день вдруг вспомнил знаменитую «молитву Серафима Саровского»[45] и твердил её часами, до полного отупения.
На допросы его отчего-то не вызывали, хотя прочих соседей по коридору – постоянно выводили. С шести утра и до отбоя по коридору гремели сапоги конвойных и гораздо более тихие шаги подследственных. Голосов почти не было слышно – надзиратели говорили шёпотом и в основном – внутрь камер, через кормушки, чтоб остальные не слышали. А заключённым на переходе между камерой и кабинетом следователя запрещалось не только говорить, но и поднимать глаза выше задников сапог идущего впереди «выводного».
На прогулки Михаил ходил в специальный загон на крыше, обнесённый решёткой, перемотанной колючей проволокой. Домов выше «Лубянки» поблизости не было, разве что с колокольни «Иван Великий» в бинокль можно было бы сам этот забор рассмотреть, а за ним – просто смутные колеблющиеся тени человеческих фигур. Гулял он всегда один, час перед обедом и полтора, а то и два перед ужином.
Кормили в принципе сытно, но пищей, какой Волович не ел, считай, никогда. Припахивающие гнильцой мутные щи из квашеной капусты и прошлогодней картошки, перловая или гречневая каша с кусками хрящей и отдельными волокнами неизвестно чьего мяса. Чёрный, кисловатый хлеб, далеко не «Бородинский», фунт к обеду. Утром и вечером ещё чай, жидкий, конечно, но с куском рафинада в половину спичечной коробки. Хочешь – в кружку бросай, хочешь – так грызи. И опять тот же хлеб, но – по полфунта.
Папирос ему больше не передавали, и на второй уже день красивая жизнь кончилась. Раз или два удавалось стрельнуть у корпусного тот самый «Север», просто так, а на третий мужик предложил сменять на две папиросы пустую коробку от «Дюбека». Михаил сначала удивился, потом вспомнил из читаных книг, что в нынешние времена, да и попозже такие коробки, как и спичечные этикетки, имели у пацанов определённую меновую стоимость. Вот и этот решил подарок детям или внукам сделать. А что – вещь! Одна золотая фольга как красиво блестит и шуршит! Волович не растерялся и запросил пять. Корпусной помялся, но согласился.
Довольный первым коммерческим успехом в этом мире, журналист растянулся на шконке и не спеша закурил, растягивая удовольствие. Дрянь порядочная, если вспомнить тот же «Давидофф», но куда денешься, если «уши пухнут»?
После завтрака четвёртого дня замок камеры лязгнул в неурочное время.
– Волович? – соблюдая ритуал, уточнил корпусной и, убедившись, что клиента за минувший час не подменили, объявил: – На выход. С вещами.
«С вещами» – значит, сюда он больше не вернётся. На волю, на этап или в расстрельный подвал, как повезёт, но данный жизненный цикл завершился.
Вещей у Михаила не имелось никаких, но ритуал есть ритуал.
Идя по коридору, Волович посетовал, что не оказалось в тюрьме «бытовой комнаты». Его кое-как выстиранный, жёваный костюм очень бы неплохо было проутюжить как следует, глядишь, прибавилось бы респектабельности. А так – не бомж, не бродяга, а чёрт знает что. «Бывший интеллигентный человек», как раньше выражались, коротко – «бич».
Ничего не объясняя, вывели в передний, примыкающий к воротам «на волю» двор, не то чтобы втолкнули, но не очень деликатно подсадили в тюремный фургончик на базе какого-то здешнего «Форда» или «Ганомага», установленный на такие хлипкие колёса со спицами, что было удивительно – как «это» вообще может ездить, не рассыпаясь на составные части.
Стенки у «чёрного ворона» были фанерные, правда, стянутые изнутри железными полосами. Но всё равно – не впечатляло, несмотря на то что на таких именно «самобеглых колясках» людей вполне успешно довозили до расстрельных полигонов. Или «полигоны» – это из другого будущего, сталинско-ежовского? Как бы там ни было, но Михаилу стало очень не по себе. Слегка успокоило, что сопровождающий сел вперёд, рядом с водителем, оставив «узника совести» наедине со своими страхами и этой самой «совестью», на узкой деревянной скамейке перед зарешёченным окном без стекла. Чтобы не задохся, наверное, и не угорел от выхлопных газов, которые ощутимо натягивало в «салон».
Ехали с полчаса. Экипаж нещадно трясло на неровном булыжнике, сменившем брусчатку центральных улиц. За окном тянулись ряды одно– и двухэтажных домов, причём среди вторых было много «комбинированных» – низ каменный, верх бревенчатый или из тёса, крашеного или простого, посеревшего от дождей и времени. Замоскворечье.
Волович плохо представлял, где в двадцать седьмом году кончалась Москва «с нижнего края». У Калужской заставы, кажется. А дальше что? Варшавское шоссе, Чертаново, Бирюлёво – в те времена глушь едва ли не домонгольская. Не зря улица, которой они сейчас ехали, называлась Ордынкой. Дорога в Орду, то есть!
Однако машина вдруг свернула направо, и Михаил увидел далеко впереди плохо гармонирующие с прочим ландшафтом конструкции Крымского моста. Не доезжая, свернули налево, примерно вдоль границ будущего Парка имени Горького (если его надумают здесь построить).