Призрак-наркоман, какая глупость! Но чем бы ни порождались галлюцинации, они моя единственная связь с Землей…
— Я знал, что он придет, — довольно проговорил Бенуа и, сняв ермолку, промокнул платком вспотевшую лысину. — Но, правду говоря, начал было сомневаться. Итак, эксперимент оказался удачным. Поток информации, о котором мы не смели и мечтать!
— Скажите, Алекс, это телепатия? — поинтересовался Велецкий.
— Под телепатией понимают мысленное общение двух людей — индуктора и реципиента. Здесь же нет ни того, ни другого. Вернее, оба в одном лице.
— Как так? — поразился Велецкий. — Разве прототип и двойник не два… не две личности?
Бенуа хитро рассмеялся. Румянец на его щеках заиграл еще ярче.
— Раскрою секрет: не существует ни прототипа, ни двойника. Один и тот же человек одновременно находится и среди нас, и в толще Вселенной. В этом вся соль!
— Но разве можно было без его согласия…
— Конечно, нельзя! — потер руки Бенуа. — И все же я это сделал. Иначе бы… Словом, я все поставил на кон и, как видите, выиграл. А победителей, к счастью, не судят!
— Вы считаете себя победителем?
— Абсолютно в этом убежден, — бодро сказал Бенуа.
Как-то, в начале своей научной деятельности, Плотников посетил художника-абстракциониста. Бациллы созерцательной мудрости еще не проникли в жаждущий деятельности организм Алексея Федоровича. Обо всем на свете у него было свое, бескомпромиссное, разумеется, «единственно правильное» суждение. К абстракционисту он шел с запрограммированным предубеждением, и, почувствовав это, художник начал показ с портретов, выполненных в реалистической манере. Портреты свидетельствовали о мастерстве и таланте.
— Но это не мое амплуа, — сказал художник.
Они перешли к акварелям. Их было много. Линии извивались, краски буйствовали. Картины притягивали нарочитой изощренностью, фантастичностью, дерзостью. Плотников вспомнил стихи Василия Каменского, разученные им когда-то смеха ради и теперь не желавшие уходить из памяти:
Чаятся чайки.
Воронятся вороны.
Солнится солнце,
Заятся зайки.
По воде на солнцепути
Веселится душа
И разгульнодень
Деннится невтерпеж.
— Как называется вот эта… картина?
— А какое название дали бы вы?
— «Разгульнодень», — в шутку сказал Плотников.
— Знаете Каменского, — удивился художник. — Ну что ж, так оно и есть.
— Вы это серьезно?
— Разумеется, кто-то другой даст картине свое название, скажем, «Восход солнца на Венере» или «Кипящие страсти». Ну и что? Когда вы слушаете симфонию, то вкладываете в нее свое «я», и музыка звучит для вас иначе, чем для вашего соседа и для самого композитора. У вас свои ассоциации, свой строй мыслей, словом, свой неповторимый ум. Абстракция дает ему пищу для творчества.
— А как же с объективным отображением реальности?
— Воспользуйтесь фотоаппаратом, не доверяйте глазам. Классический пример: когда Ренуар показал одну из своих картин Сислею, тот воскликнул: «Ты с ума сошел! Что за мысль писать деревья синими, а землю лиловой?» Но Ренуар изобразил их такими, какими видел, — в кажущемся цвете, изменившемся от игры световых лучей. Кстати, сегодня это уже никого не шокирует.
— Какое может быть сравнение; импрессионизм и абстракционизм?
Художник усмехнулся.
— Вот ведь как бывает. В семидесятых годах девятнадцатого века умные люди высмеивали «мазил-импрессионистов, которые и сами не способны отличить, где верх, а где низ полотен, малюемых ими на глазах у публики». А сейчас, в шестидесятых годах двадцатого, не менее умные люди восторженно восхваляют импрессионистов и высмеивают «мазил-абстракционистов»!
Много лет спустя Плотников вспомнил эти слова, стоя перед фреской во всю огромную стену в парижском здании ЮНЕСКО. Изображенная на ней фигура человека, нет, глиняного колосса, вылепленного в подпитии неведомым богом, — плоская, намалеванная наспех грубой кистью и еще более грубыми красками, вызвала у него чувство удушья. И эту, с позволения сказать, вещь сотворил великий Пабло Пикассо, при жизни объявленный гением!
«А король-то голый!» — подумал Алексей Федорович и сам ужаснулся. Скажи так вслух, и сочтут тебя, голубчика, невеждой, невосприимчивым к прекрасному!
Однажды ему так и сказали: «Герр профессор, вы совершенно не разбираетесь в прекрасном!»
Вскоре после получения профессорского звания Плотников был командирован на месяц в Дрезденский технический университет. На вокзале в Берлине его встретила переводчица фрау Лаура, желчная одинокая женщина лет сорока, установившая над ним тотальную опеку.
— Герр профессор, сегодня у нас культурная программа. Куда вы предпочитаете пойти, в музей гигиены или оперетту?
— Право же, мне безразлично, фрау Лаура.
— Выскажите ваше пожелание!
— Да все равно мне!
— Я жду.
— Хорошо, предпочитаю оперетту!
— А я советую пойти в музей.
— Но теперь я захотел именно в оперетту!
— Решено, — подводит черту фрау Лаура, — идем в музей гигиены.
Как-то в картинной галерее она привлекла внимание Плотникова к небольшому полотну:
— Смотрите, какая прелесть, какое чудное личико!
— А по-моему, это труп, — неосторожно сказал Плотников.
Вот здесь-то он и услышал:
— Герр профессор, вы совершенно не разбираетесь в прекрасном!
Подойдя ближе, они прочитали название картины: «Камилла на смертном одре».
Этот эпизод вспомнил Алексей Федорович, стоя у фрески Пикассо.
«Да он издевается над нами… Или экспериментирует, как с подопытными кроликами! Шутка гения? Почему же никто не смеется? Почему у всех такие торжественно-постные лица?»
Еще один эпизод с чувством досады вспомнил Алексей Федорович. Как-то раз в разговоре с композитором и пианистом Гозенпудом он вздумал показать себя ценителем музыки и принялся расхваливать полонез Огинского.
— И это вы считаете музыкой? — удивился Гозенпуд.
— Полонез Огинского вне музыки! — важно поддакнул присутствовавший при разговоре доцент консерватории.
— Но полонез воздействует на эмоции слушателей, на их настроение, — попробовал возражать Плотников. — Понимаю, он сентиментален, может быть, даже слащав. Но доходит до сердца. Не в этом ли смысл искусства?