Гавен, впрочем, отлично понимал историческую миссию, возложенную на него. И в частности, без всякого озлобления и даже с печалью осознавал, что обязан отдать на заклание офицеров, содержащихся в тюрьме, — иначе город не будет достаточно запуган, другие партии подавлены страхом, иначе не будет оснований и возможности захватить власть, имея в своем распоряжении лишь горстку заговорщиков. И для того чтобы совесть, существовавшая в Юрии Петровиче, как и в каждом человеке, молчала и не мучила его, Гавен не хотел видеть офицеров — пускай они останутся именами в списке врагов революции, но не людьми, у которых есть жены и дети.
Гавен, как недавно приехавший в город, мало кого знал на флоте и в полуэкипаже, так что, ставя крестики у фамилий, уже помеченных роковой буквой «о», был по-своему объективен. За двумя исключениями.
Среди первых же фамилий встретилась знакомая: Берестов Андрей Сергеевич. Возле фамилии стояла буква «п».
— Бред и чепуха, — сказал Гавен.
Нина Островская, которая как раз заглянула в комнату в поисках своего блокнота, услышала реплику и спросила:
— Что случилось, Юрий?
— Мои архаровцы перестарались, — сказал Гавен. — Видно, он шел с дежурства, его и прихватили. То-то я его сегодня не видел.
— Ты о ком?
— Андрей Берестов в тюрьме ждет расстрела.
— Полезный мальчик, — сказала Нина Островская. — Было бы жалко, если бы его пустили в расход.
— Хорошо, что я потребовал списки, — сказал Гавен. — Так можно лишиться перспективных товарищей.
— У меня идея, — сказала Нина Островская. — Я сейчас поеду как раз мимо тюрьмы, заскочу туда и его освобожу.
— Зачем?
— Пускай спасение у него будет связано с моим образом, — сказала Нина, резко поправляя черные прямые волосы. — Попутчики должны чувствовать, что партия о них заботится.
— И не мечтай, — сухо сказал Гавен. — Не смей близко к тюрьме подходить! Ты хочешь, чтобы завтра каждая собака в Севастополе кричала, что мы расстреливаем людей?
— Хорошо, хорошо, — устало ответила Нина. Она тоже не спала уже вторую ночь. — Только убедись, что его не шлепнут.
Гавен крупно написал возле фамилии Берестова: «Освободить». И потом, подумав, подчеркнул ее.
Рассчитывая увидеть еще одно знакомое имя, Гавен проглядел список. Его взгляд упал на фамилию Мученик.
— Нина, смотри, чего матросы натворили! — слишком громко сказал он.
Островская подошла и наклонилась. От нее пахло дешевым табаком и потом.
— Мученик? Как же наш соглашатель туда угодил?
— Вспомнил! — сказал Гавен. — Мне же Шашурин говорил, что он той ночью требовал прекратить расправу над гражданами свободной России, — тут его, видно, и прихватили!
Гавен не выносил Мученика, даже его громкий голос вызывал в нем внутреннюю дрожь. Если Мученик на заседании Совета вскакивал с очередным запросом, Гавен попросту выходил из комнаты.
— Анекдот, — сказала Островская. — Наш революционный соперник вместе с офицерьем! И чего его понесло?
— Я сам удивляюсь. Я думал, он наложил в штаны и сидит под кроватью, а он ночью на Малахов курган поперся.
— Теперь берегись, — сказала Нина, — Он в тюрьме получит информацию… лишнюю информацию. Это плохо.
— Не получит, — сказал Гавен, ставя возле фамилии Мученика буковку «о» и крестик для надежности. — Не получит он никакой информации, потому что его отправят в штаб Духонина. Вместе с его подзащитными.
— Ты решил его не освобождать?
— Вот именно. Трагическая случайность.
— Трагическая случайность неожиданно оборвала жизнь нашего старого товарища, члена Севастопольского Совета от партии социал-демократов меньшевиков… Нет, не трожь его. Меньшевики поднимут вой.
— История не прощает либерализма, — возразил Гавен. — Мученик для нас опаснее, чем сто офицеров, — он враг внутренний, маскирующийся под революционера.
— Ты просто его не выносишь. И сам велел его арестовать.
— Его не выносит мое классовое чутье, — сказал Гавен.
— К какому классу принадлежим? — ядовито спросила Нина.
Гавен сложил список, подошел к двери и крикнул:
— Шашурин!
Вошел толстый вольноопределяющийся с красным носом.
— Товарищи из тюрьмы ждут?
— Сидят, чай пьют.
— Отлично. Передай товарищам этот список. Они знают, что делать.
Гавен вернулся в комнату и сказал:
— Как я хочу спать!
— Революция — это бессонница, — сказала Нина Островская. Потом подумала немного и добавила: — Но я продолжаю настаивать на освобождении Мученика.
— Я учел ваше мнение, товарищ Островская, — официально сказал Гавен и улегся, не снимая сапог, на продавленный кожаный диван. — А теперь можно поспать. Хотя бы час.
Островская вышла, хлопнув дверью.
* * *
Странное, тягучее, почти праздничное напряжение все более овладевало Андреем по мере того, как приближалась ночь. И это происходило не только с ним, но и с прочими обитателями большой камеры. Никто не спал. Многие стояли или пытались ходить, вызывая раздражение и ругань тех, кто оставался сидеть на полу. Люди не разговаривали, а перебрасывались отдельными фразами как будто для того только, чтобы не упустить тот момент, когда начнет отворяться дверь. «Я провел с этими людьми почти целый день, — думал Андрей, — но за исключением Елисея и Оспенского я никого не заметил, и если когда-нибудь судьба, уберегши меня, столкнет с одним из соседей по камере, я же его не узнаю!»
— Почему все страшное происходит ночью? — сказал Андрей. — И чудеса, и смерть.
— Люди даже умирают под утро, — сказал Оспенский, — это медицинский факт.
— У нас все объясняется просто, — объяснил Елисей Евсеевич. — Днем матросы и прочие власти заняты на митингах и грабежах, вечером они пропивают награбленное, а ночью занимаются делами.
Елисей Евсеевич будто сам себя уговаривал, потому что и он оробел перед лицом безжалостной ночи.
Дверь раскрылась часов в одиннадцать — сначала все услышали, как по коридору идут люди, и ждали — у этой камеры они остановятся или пройдут дальше. Остановились. Щелкнула заслонка, потом со скрипом, будто что-то железное упало на пол, открылся замок, и дверь поехала внутрь. Надзиратель с фонарем крикнул, светя на лист бумаги:
— Ладушкин!
По камере пронесся облегченный вздох и потом прервался. Все слушали, как с нар сползал и, прихрамывая, шел к двери черный сутулый силуэт — память о человеке, который мелькнул в жизни и никто не разглядел его лица.