— Возможно, ты прав. — Фон Пиллад внимательно разглядывал тоненькую струйку дыма, плывущую к потолку. — И все-таки… Предателей презирают обе стороны. Те за кем осведомители следят, ненавидят соглядатаев и при каждом удобном случае принимают меры для того, чтобы избавиться от них. Государство забывает о них, едва только надобность в осведомителе сходит на нет. Разве тебя не списала российская охранка, едва только слух о твоем сотрудничестве с ней разнесся среди революционных кругов?
Азеф усмехнулся.
— Они хорошо заплатили мне. И дали паспорт вашей страны. Вы плохо знаете русских, они полны жалости даже к доносчикам и находят оправдание их действиям. Был такой гений полицейского сыска по фамилии Зубатов. Он оставил после себя наставление по работе с агентами. Так вот, он пишет в этом наставлении, что полицейский чиновник. должен относиться к своему тайному сотруднику, как к члену семьи. И немудрено, ведь именно осведомитель, рискуя своей жизнью, обеспечивает служебное благополучие чиновника.
— И где теперь этот герр Зубатофф? — оживился фон Пиллад.
— Покончил с собой, — равнодушно сказал Азеф и, подумав, добавил: — Если верить большевистским газетам. А скорее всего они его просто расстреляли как социально чуждый элемент. Когда начинается анархия, опора власти и государства рубится под корень. Можете не сомневаться, если в Германии произойдет переворот, первыми по этапу пойдут политики и гестапо. Первые пойдут по этапу за то, что оказались дураками, вторые — за то, что не смогли уберечь политиков и общество в целом от социальных потрясений.
Азеф был во всем прав. Во всем, кроме судьбы Зубатова. Здесь он ошибался.
Полковник Зубатов действительно покончил с собой, когда к власти пришли красные. Уехать он уже не успевал, а перспективы ему были хорошо известны. Слишком хорошо, чтобы оставаться в живых. Зубатов был в деле, а потому он хорошо знал, что произойдет в недалеком будущем, когда еще никто не заговаривал о терроре. Анализ событий первой русской революции не оставлял в нем сомнений — первыми всегда страдают те, кто боролся за империю, вылавливая ее политических противников. Когда революционеру нужен наган, то он берет его у первого попавшегося и оттого убитого им городового, нимало не задумываясь, сколько у городового детей, которых этот мечтатель о светлом будущем делает сиротами.
Штурмфюрер фон Пиллад засмеялся.
— В своем рвении ты упускаешь из виду, что мы, национал-социалисты, определенным образом тоже революционеры. Только если российских нигилистов и ниспровергателей можно в лучшем случае уподобить сельхозартели, то мы поставили дело на уровень промышленной отрасли. А все, что мешает достижению справедливости…
— Должно быть стерто с лица земли, — спокойно заметил Азеф. — Я только не понимаю, какую угрозу национал-социализм увидел в детях? Ладно, возможно, мы, старики, и те, кто воспитан был нами, действительно не можем принять ваших мыслей и вашего мировоззрения. Мы отличаемся от вас, как шаббат отличается от Рождества. Вроде бы все это праздники, только вот предпосылки у них крайне отличны друг от друга. Но дети, господин штурмфюрер! Ведь они всего лишь чистый лист бумаги, на котором даже не самый опытный педагог может написать все, что сочтет необходимым.
— Это вопрос крови, — сказал фон Пиллад. — Все определено, Раскин. Волчья кровь арийца не должна быть разжижена кровью существа, стоящего по уровню своего развития ниже макаки.
Но ты заинтересовал меня. Так ты лично знал Зубатова?
— Разумеется, — сказал Азеф. — Его я тоже знал. И он считал, что предательство имеет право на существование? Более того, — Азеф показал в безрадостной усмешке редкие желтые зубы, еще оставшиеся у него от прежней жизни, — он оправдывал его. Понимаете, господин штурмфюрер, Зубатов полагал, что существует зло, которое творится во благо.
Фон Пиллад не сказал своему осведомителю, что положения из тайного наставления русского жандарма использовались при подготовке специалистов РСХА, призванных блюсти имперские интересы. Зерна мыслей попали на благодатную почву — новые специалисты делали все тоньше и умнее, провокации их спекулировали на прежних знаниях, но все дополнялось изощренной хитростью и умом тех, кто пришел в СС в конце тридцатых годов. Тогда в СС пришли сливки общества — среди них были выпускники университетов и институтов, писатели, поэты и даже художники. В РСХА пришло то, чего службе постоянно не хватало, — фантазия.
— Видишь, — сказал он, приподняв левую бровь. — Ты сам отвечаешь на свои вопросы. Если существует зло, которое творится во благо, то должно быть понятно, почему национал-социализм занялся окончательным решением еврейского вопроса. Это неизбежное зло, которое мы творим во славу общечеловеческого будущего. Ваше спасение в ваших руках, Раскин. Я говорю не о тебе лично, тебе уготована иная судьба. Я говорю о еврейском народе. Вы хотели быть богоизбранными? Пожалуйста, немецкий народ не может отказать вам в свободе выбора. Точно так же он оставляет и за собой свободу известного выбора.
— Значит, я играю отведенную мне роль? — Азеф с сомнением пожевал синие губы впавшего от беззубости рта. — Сомнительная честь!
Фон Пиллад встал, пожал плечами и прошелся по кабинету, разглядывая остатки седых волос на затылке осведомителя. Сейчас он немного жалел его.
Тайные нити, соединяющие доносчика и администратора, крепли. Чтобы разорвать эти нити и избавиться от недостойного чувства, штурмфюрер жестко сказал:
— Тебе бы больше понравилось, если бы я заставил тебя лизать свои сапоги? Сидишь здесь в относительном уюте, ешь пищу из офицерской столовой лагеря, философствуешь о предательстве… И это после всей твоей жизни, в которой ты жрал, пил, предавал друзей и между делом взрывал царские поезда!
— Я уже старик, — глядя в пол, сказал Азеф. — Это только юность живет ожиданием дня. Старость, если она не измучена болезнями, живет одним днем. Завтрашним. Старик ложится спать в надежде, что смерть не придет к нему ночью и завтра обязательно наступит. Знаете, господин штурмфюрер, когда я покинул Россию, я радовался, что все кончилось. Больше всего в жизни я боялся, что вдруг появятся мои прежние товарищи. Однажды я уже чувствовал прикосновение смерти. Это было, когда в Петербурге ко мне пришли Савинков и Чернов. Они пришли убивать меня. Знаете, я многих предал, но Савинкова и Чернова я не предавал никогда. Они были моими учениками. Я сам учил их террору. И вот они пришли ко мне, они смотрели на меня жадными блестящими глазами и задавали вопросы. И я почувствовал, что, если только я кивну утвердительно, если только соглашусь с их выводами, они безо всякой жалости пристрелят меня, оставят мой труп в квартире и уйдут делать свою революцию дальше.