В тот же момент она услышала неприятный булькающий звук и тихое, еле слышное покашливание.
— Рабочий сцены, — пояснил мужской голос. — Кажется, подавился конфетой. Он все время их сосет. Короче, что-то у него там, в глотке, застряло. Не проглотить, не выплюнуть.
— Скорую вызвали?
— Да. Но вы поглядите, он уже синеть начал! Боюсь, как бы они не опоздали.
Опустив руку, она запрокинула голову рабочего и ощупала горло.
— Да, что-то у него застряло, от этого и удушье. Придется резать, иначе мне никак не добраться. Дайте мне короткий, острый нож, и стерильный, — скорее!
— Слушаю, мэм, сейчас!
Мужчина ушел. Она осталась одна.
Прощупала пульс на сонной артерии. Положила руки на судорожно вздымающуюся грудную клетку. Еще больше запрокинула голову и снова ощупала горло.
Прошла минута, еще одна.
Послышались торопливые шаги.
— Вот, возьмите… Мы протерли лезвие спиртом…
Она взяла нож. Издалека донеслась сирена «скорой». Однако нельзя было сказать наверняка, успеет ли она.
Женщина провела кончиками пальцев по лезвию. Потом еще раз ощупала горло лежащего перед ней человека. Развернувшись вполоборота к тому, чье присутствие угадывалось у нее за спиной, она сказала:
— Думаю, вам лучше не смотреть. Мне придется сделать экстренную трахеотомию. Это зрелище не из приятных.
— О’кей. Я подожду в коридоре.
Звук шагов. Звук закрывшейся двери.
Она сделала первый надрез. Послышалось нечто вроде вздоха. Струя воздуха вырвалась наружу.
Потом было мокро… Хлюпающий звук.
Она откинула голову. Когда врачи «скорой» вошли в комнату, руки ее уже перестали дрожать: она знала, что человек будет жить.
— …Шеллот, — представилась она врачу. — Эйлин Шеллот, психиатр.
— Я слышал о вас. Но разве вы?..
— Совершенно верно. Но в людях читать легче, чем читать по Брейлю.
— Да, я понимаю. Значит, встретимся с вами в Центре?
— Конечно.
— Спасибо, доктор. Спасибо, — сказал директор театра.
Она вернулась на свое место и досидела до конца.
Занавес опустился. Она подождала, пока разойдется публика.
Даже сидя в своем кресле, она живо чувствовала сцену. На сцене для нее, как в фокусе, собиралось всё: звук, движение, ритм, оттенки — не света, но светотени; сцена была для нее неким темно-сияющим центром жизни; в ней бился пульс пифагорейской триады — pathema, mathema, poeima; на ней, в круговороте чувств и страстей, ощущались содрогания жизни; сцена была тем местом, где способные к благородным страданиям герои благородно страдали, где остроумные французы плели паутинное кружево своих комедий вокруг мощных Идей; местом, где черная поэзия нигилистов отдавалась за стоимость одного билета тем, над кем издевалась, где лилась кровь, раздавались вопли, звучали песни, где Аполлон и Дионис ухмылялись из-за кулис, где Арлекин без конца дурачил капитана Спеццаффера, заставляя его терять штаны. Сцена была местом, где умели подражать всему, но где за всем скрывались два основных чувства: радость и грусть, комическое и трагическое, — иными словами, жизнь и смерть — две вещи, определяющие место человека в мире; местом, где появлялись герои и те, кому было далеко до героев; местом, которое она любила и где видела единственного человека, чье лицо она знала, — он ходил многоликим Символом по подмосткам Сцены… И, ополчась на море смут, в недобрый час, при лунном свете, сразить их противоборством, — кто призывал мятежные ветра, от волн зеленых вздымал валы до голубых небес, — два перла там, где взор сиял… Что за мастерское создание — человек! Как бесконечен способностью! В обличии и в движении — как выразителен и чудесен!
Она знала все его роли, которые тем не менее не могли существовать без аудитории. Он был самой Жизнью.
Он был Ваятелем.
Он был Творцом и Двигателем миров.
Он был выше героев.
Сознание способно запечатлеть многое. Оно учится. Однако оно не может научиться не думать.
Эмоции человека качественно не меняются на протяжении жизни; внешние впечатления могут меняться, но чувства — вечный товар.
Вот почему театр так жизнеспособен; он — перекресток культур; в нем — альфа и омега человеческого бытия; он — как магнит, притягивающий частицы человеческих эмоций.
Сознание не может научиться не думать, но чувства следуют определенным моделям.
Он был для нее театром…
Он был альфой и омегой.
Он был действием.
Он был не имитацией действий, а самими действиями.
Она знала, что этого талантливого человека зовут Чарльз Рендер.
Она чувствовала, что он — Ваятель.
Сознание способно запечатлеть многое.
Но он не был чем-то одним.
Он был всем.
…И она чувствовала это.
Она встала, пошла к выходу, и каблуки ее туфель стучали в пустынной тьме.
Она шла вверх по проходу, и звуки вновь и вновь возвращались к ней.
Она шла по пустому залу, удаляясь от опустевшей сцены. Ей было одиноко.
Дойдя до верха, она остановилась.
Словно далекий смех, прерванный неожиданным хлопком, и — тишина.
Она уже не была ни публикой, ни актерами. Она была одна в темном театре.
Она разрезала горло и спасла жизнь.
Сегодня она слушала, переживала, хлопала.
И вот — все это ушло, и она была одна в темном театре.
И ей стало страшно.
Человек продолжал идти вдоль шоссе, пока не до-шел до знакомого дерева. Держа руки в карманах, он долго стоял, глядя на него. Потом обернулся и пошел обратно тем же путем.
Завтра был новый день.
«О венчанная печалью, единственная моя любовь! Почему ты покинул меня? Разве я не хороша? Я долго любила тебя, и все тихие уголки полнятся моими стенаниями. Я любила тебя больше, чем самое себя, и страдаю за это. Я любила тебя больше жизни с ее усладами, и вот все услады обратились в горечь. Я готова расстаться с моею жизнью ради тебя. Почему унесли тебя за море быстрокрылые, многорукие корабли, и всех своих божеств взял ты с собою, а я здесь — одна? Я взойду на костер, и да испепелится время, да сгорит пространство, разделившее нас. Я буду с тобой всегда. Не кроткой жертвой пойду я навстречу гибели, но великим будет мой плач. Ведь я не из тех, кто станет чахнуть и томиться, не из тех, чья кожа желтеет и вянет от скорби. Ибо в моих жилах течет кровь Царей Земных, а рука моя в битве крепка, как рука мужа. Перед мечом моим — ничто любые доспехи врагов моих. И никому никогда не покорялась я, мой господин. Но ныне глаза мои ослепли от слез, и язык не в силах вымолвить слова. Тяжкий грех совершил тот, по чьей воле увидала я тебя, а потом разлучилась с тобою навеки. Не прощу я тебя, не прощу и своей любви. Было время, когда смешны мне были песни любви, что поют девушки над рекой. Вырвали у меня смех, как стрелу из раны, одна я теперь, и нет тебя рядом. Не прощай меня и ты, любимый, за то, что любила тебя. И пусть ярче разгорится огонь от воспоминаний моих и надежд. Пусть пылает он, как пылают мои мысли о тебе, пусть пеплом станут напевные слова моей любви. Я любила тебя — и вот нет тебя рядом. Никогда уже в этой жизни не увидеть мне тебя, не услышать сладких звуков голоса твоего, не почувствовать, как содрогается тело от ласк твоих. Я любила тебя — и вот я покинута и одна. Я любила тебя, но уши твои были глухи к моим словам, а глаза не видели меня. Разве я не хороша, ответьте мне, ветры земные, вы, что раздуваете пламя моего костра? Ответь, о сердце, что бьется в моей груди, — почему он покинул меня? Отцу моему, огню, вверяю себя, да будет он ласков ко мне. Много любимых на свете, но никто так не любим, как ты. Быть может, благословят тебя, о мой свет, и да не будет суровым их суд за то, что ты сделал со мной. Из-за тебя я гибну, Эней! О огонь, будь моей последней любовью!»