— Вы вернетесь через час и пять минут.
Отец слабо запротестовал и сказал, что его присутствие может понадобиться для обсуждения истории моих проблем вплоть до настоящего момента. После этих слов поведение доктора мгновенно изменилось. Он стал серьезным, официальным и заговорил почти командным тоном:
— Мне платят за лечение мальчика. А вам придется найти собственного психотерапевта.
Отец явно растерялся. Было видно, что он хочет возразить, но доктор повторил:
— Час и пять минут.
Войдя следом за мной, он быстро захлопнул дверь.
Ведя меня сквозь анфиладу неряшливых комнат, где вдоль стен выстроились набитые книгами шкафы, а в одной — несколько столов, заваленных стопками бумаг, он, посмеиваясь, сказал:
— Родители — они, конечно, для нас важны, но иногда напоминают нечто такое, во что наступил и никак не можешь стряхнуть с ботинка. Что нам еще остается, как не любить их?
Он привел меня в некую комнату в дальнем конце дома, образованную большими стеклянными панелями, закрепленными в каркасе из тонких стальных балок. Ее заливал солнечный свет, а вокруг по углам, тоже свисая с балок, зеленели растения. Там я увидел столик с чайником, двумя чашками и блюдцами. Усевшись в указанное доктором кресло, я взглянул через стекло и увидел, что задний двор его дома — сплошной изумительный сад со множеством разноцветных цветов.
Налив мне чашку чая, доктор начал задавать вопросы. Я заранее решил, что постараюсь быть как можно более упрямым и несговорчивым, но в том, как он избавился от моего отца, оказалось нечто такое, что меня восхитило. К тому же он совсем не походил на уже виденных прежде терапевтов, которые выслушивали мои ответы с невозмутимо-каменными лицами. Когда он спросил, почему я здесь нахожусь, а я ответил, что причиной стал мой побег из дома из-за желания поесть мороженого, он нахмурился и сказал:
— Явная нелепость.
Я так и не понял, меня ли он имел в виду или реакцию матери на мой поступок. Затем я сказал, что люблю играть на пианино, и он тепло улыбнулся, кивнув:
— Это хорошее занятие.
Расспросив о моем распорядке дня и о том, чем я занимаюсь дома, он откинулся на спинку кресла и осведомился:
— Так в чем проблема? Отец сказал, что у тебя бывают галлюцинации. Можешь объяснить?
Доктор успел меня очаровать, но я давным-давно решил, что никому больше не стану рассказывать о своем необычном восприятии мира. Но тут он поступил совершенно неожиданно.
— Не возражаешь? — спросил он, доставая пачку сигарет.
Я еще не успел отрицательно покачать головой, как он уже достал сигарету и закурил. И нечто в этом его поступке — то ли потому, что я еще никогда не видел врача, курящего рядом с пациентом, то ли сигарета напомнила о девушке, явившейся передо мной в кафе — ослабило мое решение молчать. И когда Стэллин стряхнул пепел в свою полупустую чашку, я заговорил. И рассказал о вкусе шелка, о том, каким цветам соответствуют звуки пианино, о тошнотворной вони фиолетового цвета.
Я выложил ему все, а потом сидел, теперь уже отчасти сожалея о проявленной слабости, потому что Стэллин улыбался, а из уголков его рта сочился сигаретный дымок. Но потом он выдохнул — и дым, и то самое слово, которое будет меня оправдывать, характеризовать и преследовать до конца жизни. Синестезия.
В тот день я вышел из дома Стэллина уже новой личностью. Доктор поговорил с отцом и все ему объяснил. Он привел исторические примеры и дал ему общее представление о том, как мой феномен работает на уровне нервной системы. Он также добавил, что большинство синестетиков не испытывает такое разнообразие ощущений, как я, хотя случаи, подобные моему, тоже известны и описаны. Отец лишь время от времени кивал, но его явно ошеломил тот факт, что мое многострадальное «состояние» буквально мгновенно исчезло. Сгинуло.
— У парня все в полном порядке, — сказал доктор, — кроме того факта, что он некоторым образом исключительный. Считайте это даром, оригинальным способом восприятия мира. Для него все эти ощущения столь же реальны, как и ваши ощущения для вас.
Произнесенный Стэллином диагноз подействовал как волшебное заклинание из сказки, потому что его магическая сила освободила меня от чар родительского контроля. Фактически, их реакцией стала почти полная утрата интереса ко мне, словно после всей их неусыпной опеки я оказался самозванцем, не достойным их внимания. Когда стало ясно, что я вполне способен идти по жизни сам, подобно любому нормальному ребенку, я сполна насладился концепцией свободы. Однако печальный факт заключался и в том, что я не знал, как воплотить эту концепцию на практике. У меня совершенно не было опыта социального общения. Неуверенность делала меня робким, и первый год в средней школе стал для меня катастрофой. Мне отчаянно хотелось обрести друга-ровесника, но эта цель продолжала ускользать от меня, даже когда я закончил школу и поступил в колледж. Страстное желание завести с кем-либо дружеские отношения делало меня очень нервным и вызывало несдержанность в речах и поступках. Происходило это в начале шестидесятых годов, а в те годы если что и ценилось в кругу старшеклассников, так это умение оставаться, как тогда говорили, клевым, невозмутимым. Сами понимаете, насколько я был далек от этого идеала.
Тогда я вернулся к музыке — для защиты и утешения — и часами напролет, вооружившись цветными мелками и карандашами, сочинял разные композиции, пытаясь связать звуки и порождаемые ими визуальную пиротехнику, запахи и вкусы. Все это время я продолжал брать уроки и развивать навыки и мастерство пианиста, но не имел ни малейшего желания концертировать. За эти годы многие преподаватели задавались целью сделать из меня блестящего концертного исполнителя. Я этого не позволял, а когда они настаивали, бросал одного и уходил к другому. Ничто не пугало меня больше мысли сесть за рояль перед зрителями. Тяжесть приговора, таящегося по другую сторону хотя бы одной пары воображаемых глаз, была для меня невыносимой. Раз в месяц я приезжал к Стэллину, но, несмотря на все его настойчивые утверждения о моей относительной нормальности, после всех лет, когда родители настаивали на противоположном, было невозможно стереть тот факт, что сам я мысленно считал себя уродом.
Если не считать пианино, то величайшим удовольствием для меня в то время было сесть на поезд, приехать в соседний город и пойти на концерт местного оркестра или камерной группы, играющей в более или менее интимной обстановке. В те годы правил рок-н-ролл, однако долгие годы, проведенные за пианино, и то, что симфонию слушают в атмосфере спокойного одиночества, а под грохот рок-музыки кое-как общаться можно лишь криками, влекли меня в направлении классической музыки. Облегчением для меня стало и то, что на классические концерты ходили в основном взрослые люди, не обращающие на меня никакого внимания. И со временем после всех посещенных концертов, музыки из стереопроигрывателя, который упросил купить родителей, и из прочитанных книг я, почти не отвлекаясь на обычные развлечения типичного подростка, обрел огромные познания в своей области.