Как же изменился мой бедный отец, когда я в последний раз видел его живым! В тот раз мать взяла меня в отделение для умалишенных Пенсильванской больницы, чтобы повидаться с ним.
Стоял чудесный безоблачный июньский день.
Мне было пятнадцать лет.
Филадельфия была прекрасным местом для мальчишки, хотя в то время я и вполовину не отдавал ей должного. В порт каждый день входили суда с шелками и камфарой из Кантона, со шкурами из Вальпараисо и с опиумом из Смирны и отплывали в Батавию и Малакку за жестью, к Малабарскому берегу за сандаловым деревом и перцем или в обход мыса Горн с грузом ножей и одеял, чтобы выменять на них у простодушных туземцев кипы шкур морской выдры. Матросы, разукрашенные варварскими татуировками, вываливались из питейных заведений, распевая песни на странные мотивы, и падали вверх тормашками в реку или с живописными подробностями повествовали, как месяцами жили среди голых каннибалов и женились на женщине, у которой зубы были заточены, как иголки, а сами тем временем неторопливо разворачивали клеенчатый сверток, извлеченный со дна матросского сундука, чтобы в самый захватывающий момент украсить свою байку неопровержимым доказательством — высушенным человеческим ухом. Порт вечно тревожил мне душу.
Так же как фургоны, проезжавшие через ланкастерскую заставу и возвращавшиеся на запад, нагруженные пионерами и миссионерами, стремившимися в глубь континента, чтобы сражаться с дикими индейцами или спасать их именем Христовым — в зависимости от личных склонностей. Оставшиеся получали от далеких родственников посылки: украшения из перьев, корзины искусного плетения, украшенные бусинами заспинные доски, на которых индианки носят младенцев, и, изредка, человеческие скальпы.
Наша гостиница стояла на узкой улочке вдоль Делавэра. Почтенные горожане называли ее Причальной, хотя Речную улицу от Парадной набережной отделяла кирпичная стена высотой в два этажа с железной решеткой поверху. Речная сходилась с набережной, но по ней тянулись медлительные грузовые повозки, а по набережной сновали пролетки и кареты местной аристократии, поэтому мы, мальчишки из купеческого сословия, прозвали ее Огороженным Городом. Наши улицы были узкими и сырыми, наши дома и лавки — немного обшарпанными, наши мальчишеские радости — почти сельскими.
Настоящая Филадельфия, напротив, гордилась своими широкими, чистыми и прямыми улицами и готова была до Судного дня повторять оброненное каким-то галантным французом сравнение: «Американские Афины». И я не слишком погрешу против истины, если скажу, что город отличался удивительным космополитизмом.
Он был полон изгнанников, изгоев европейских войн — виконт де Ноайль, герцог Орлеанский и множество других. На улице можно было увидеть бывшую императрицу Мексики Итур-биде, проносящуюся в своей роскошной карете. В ресторанах и книжных лавках, поискав хорошенько, можно было высмотреть генерала Моро, пару Мюратов и чету Наполеонов. Граф де Сюрвилье, побывавший на престоле Испании, имел в церкви Святого Иосифа, на улице Виллинга, собственную молитвенную скамью. Мы часто видели, как он направлялся туда по воскресеньям, хотя сами посещали церковь Святой Марии на полквартала дальше — потому что наша семья в церковной склоке, закончившейся тем, что епископа отлучили от кафедры, приняла сторону попечителей. Шарль Люсьен Бонапарт, увлекавшийся естественными науками, расхаживал по болотам за городской окраиной или вдоль реки, увлеченно отыскивая новый вид ржанки или чайки, которому он мог бы дать свое имя.
И все же город, несмотря на музеи и цирки, на театр (один) и библиотеку (единственную), оставлял за пределами множество соблазнов, манивших юную речную крысу. Меня в те годы интересовало только то, что приходило извне или направлялось прочь.
Но я, кажется, упустил нить повествования. Разве я виноват? О таком нелегко говорить. Я начал говорить — Господи, лучше бы мне не вспоминать! — как в последний раз видел отца живым.
Я расскажу. Мы с матерью вместе отправились в больницу. Она шла впереди, уверенным быстрым шагом, а я тащился за ней, стараясь не отставать. Несколько раз она гневным взглядом указывала мне место рядом с собой.
От нашего пансиона идти было чуть больше мили, и всю дорогу я сдерживался, не задавал вопросов, которые так и рвались наружу, из опасения, что покажусь непочтительным сыном. Выйдя из-за стены Огороженного Города на Рыночную улицу, мы прошли сперва к югу по набережной, потом свернули в переулок Черной Лошади — я занимал мысли, вычисляя площадь между двумя кривыми, — дальше прошли по Второй мимо солодовен и пивоварен к Каштановой и от них на запад мимо больницы для бедных — к тому времени я пытался вспомнить показанный мне отцом Турно способ определения объема конической пирамиды. Снова к югу по Третьей улице, мимо скорняжной, мыловаренной и свечной фабрик. Я думал о муже Патриции, Аароне, который вел торговлю с Китаем. Кто-то — может быть, Джек? — недавно спросил его, не собирается ли он взять меня штурманом на одно из своих судов, а он в ответ засмеялся так, что понять можно было и «да», и «нет». Вот я и гадал. Мы срезали путь по улице Виллинга — моя мать гордилась своим умением сокращать путь, обдуманно выбирая маршрут (я, проходя мимо церкви Святого Иосифа, пригнул голову), и почти бегом бросились по Четвертой. Один квартал по Сливовой улице — рыжая девчонка подмигнула мне и нырнула во двор Бингема, прежде чем я успел решить, настоящая она или просто непрошеное воспоминание. Но я походил на человека, которому велено не думать о носорогах и потому он не может думать ни о чем другом. Наконец любопытство и досада взяли верх.
— Я не совсем понимаю, — начал я, стараясь говорить по-взрослому веско, но добившись только того, что голос прозвучал сварливо, — что, собственно, от меня ожидается?
Я не видел отца — и мне ясно дали понять, что видеть его мне не полагается, — с того дня, как его забрали в больницу. С того дня, как моя маленькая сестренка в ужасе выбежала из дома, где этот добрейший человек крушил мебель и выкрикивал оскорбления невидимым демонам. Тогда было решено, что дома мы с ним уже не справимся.
— Сегодня что, какой-то особенный день? И что мне делать, когда я его увижу?
Я не спросил — зачем? — но думал об этом, и мать ответила на невысказанный вопрос.
— У меня есть причины, — резко отозвалась она. — И есть серьезная основательная причина не сообщать тебе, в чем они состоят.
Мы уже подошли к больнице, и сторож впустил нас внутрь.
Мать провела меня по аллее платанов к западному флигелю. Ласковый южный ветерок разгонял зной. Больница стояла на клочке сельской местности, сохраненной в пределах города, чтобы страдальцы могли утешаться простой работой на земле. Стоит мне закрыть глаза, я как сейчас вдыхаю запах свежего сена и слышу жужжание прялки. Под окнами росли подсолнухи, точь-в-точь такие, какой чудом пробился сквозь мостовую в переулке за нашим домом и продержался до осени — никто его не затоптал и не сорвал, и он все лето приманивал к себе щеглов и сентиментальных молодых девиц. Невозможно было и представить себе более приятного места, чтобы запереть здесь своего безумного отца.