— Слушайте, Ковалев, ведь ваши построения до ужаса шатки. Неужели не видите? Они держатся лишь на одном этическом посыле. Так не бывает.
— Напротив, так и бывает. Сначала этический посыл, потом научный результат. Лишь возмутившись однажды тем, что церковь присвоила себе право объяснять устройство мира, можно было начать изучать этот мир. Так проснулась наука.
— Ничего подобного! — вскричал упоенно Беглай. — Науку создал эксперимент!
— Эксперимент? Их вокруг сколько угодно, в том числе завтрашних Но только этическая сторона сознания говорит нам, на что именно сегодня надо обращать внимание. Вы никогда не задумывались, отчего Галилея увлекла качающаяся люстра в соборе? От скуки, профессор. Нестерпимо скучно стало слушать мессу в соборе в конце XVI века. И Галилей открыл формулу маятника. Вот и все.
Профессор тихонько засмеялся.
— Вы увлекающийся человек, Ковалев. Из ваших построений может следовать что угодно. Например, что факты Контакта регулярно происходят, но мы их не видим.
— Конечно. И только потому, что они не таковы, каких мы ждем. Может быть, дети или… деревья уже умеют воспринимать их, почему бы нет? Ведь разложение света было известно тысячи лет — в росе, радуге, в игре граней.
— Ага! — сказал Беглай. — Дети и деревья! Старая идея неосознаваемого знания?
— Скорее, непрочитанного письма. Вы помните о работах с дельфинами? Тогда, в шестидесятых годах, нас осенило, что мы забиваем на костную муку, быть может, разумных существ. Это так потрясло общественность, что охоту на дельфинов запретили повсеместно. Ваш диплом был по структуре дельфиньего языка, профессор, вы помните? Вы еще любили представляться девушкам как специалист по языку, которого не знает никто.
Профессор вздрогнул и оглянулся. Внизу шумели с обедом. Ковалев подготовился к беседе лучше, чем ему показалось вначале. Беглай встал и прикрыл дверь.
— Мы мешаем, шумим, — сказал он. — Если хотите, история с дельфинами оказалась неудачной попыткой Контакта. Но там мы были пришельцами.
— Вот именно, пришельцами, — сказал Ковалев. — И когда стало ясно, что они не ровня нам по разуму, мы сразу потеряли к ним интерес. Работу с дельфинами продолжали одиночки, которым больше некуда было деваться. Тогда вы и сменили кандидатскую тему.
Беглай был уже готов к дальнейшему разговору. Он понял, что Ковалев знает о нем все. «Интересно, откуда?» — думал профессор.
— Курите? — спросил он, включая привычные силы сопротивления.
— Боже упаси! — отвечал Ковалев простодушно.
И тут Беглай вдруг подумал, что нет, это не неудачники остались в опустевших дельфинариумах. Он вспомнил бетонный мол в Малом Сунсехе, яркую золотую полоску заката, алое облако над пляжем и морем. Девушка стояла в черном купальнике на самом конце мола и молча смотрела, как они шутовски бросали монетки в море, чтобы вернуться. Куда? Когда? Потом он понял: она смотрела не на них, веселых беглецов, не на него (все было сказано вчера), а на обезумевшего дельфина, летавшего в водах малого бассейна. Остались не безутешные неудачники, подумал он, остались те, кто поверил и полюбил.
Почему-то эта мысль стиснула сердце и прибавила уверенности. Чувство, интуиция — они протаптывали дорожку к разрушению умозрительных построений ковалевской леммы. Где-то внутри монолита ее пробежала тонкая, словно волос, первая трещинка.
— Все же я не понимаю главного, — профессор был теперь спокоен, он принял игру Ковалева. — Из леммы следует, что они не пойдут на Контакт до тех пор, пока мы будем этого хотеть.
Ковалев кивнул.
— Да. Но как они узнают, чего именно мы хотим?
— От вас же. Эти вопли на нескольких радиочастотах, теорема Пифагора в закодированном виде… серия Лаймана, серия Пашена. А кодировки? Текст телеграммы способен больше сказать об отправителе, чем пухлый том анкетных данных.
— А вы не допускаете, что мы можем их обмануть?
— Полноте, — сухо отвечал Ковалев. — Это вам не по карману. По мощности сигнала можно узнать о цивилизации все. Энергия, профессор, энергия. Вы даже не освоили управляемый термоядерный синтез.
Легкие облачка то закрывали солнце в раме окна, то уходили. Летний день стоял в зените.
«Что за разговоры мы ведем? — думал профессор. — Что за чудик? И он в чем-то прав, черт бы его побрал… Где же обед?»
Только теперь профессор заметил, что Ковалев вновь держит старую доску под мышкой. «Э-э, — подумал он. — Вот и второе следствие. Даст по башке иконкой, и привет».
— Зачем вам доска? — спросил он грозно.
— Это аргумент в мою пользу, — отвечал Ковалев. — Не беспокойтесь, не трахну.
«Ах, черт! — сказал себе смутившейся Беглай. — Да нормальный он, нормальный».
— Итак, вот второе следствие леммы: для осуществления успешной связи с внеземными цивилизациями нужно не только прекратить все попытки Контакта, но и научно доказать единственность человеческой, нашей, цивилизации во Вселенной. То есть доказать, что Контакта в принципе быть не может.
— Это невозможно! — вскричал Беглай.
— Невозможно прекратить вашу деятельность? — спросил Ковалев.
— Не паясничайте! — закричал профессор. — При чем здесь это? Невозможно лишить нас надежды, невозможно запретить целую область науки! Это мракобесие!
— Снова клички! Ваш прадедушка, профессор, не одобрил бы вас Впрочем, меня он тоже бы не одобрил — из сострадания к бедному Джордано Бруно. Дураки легко выведут из второго следствия, что он зря горел на костре. Кстати, вы заметили, что его сожгли не за какое-либо научное утверждение, а за в высшей степени сомнительную гипотезу о бесчисленности земных миров.
— Сомнительную?
— Конечно. Ведь если миров бесконечное количество, то за конечное время Контакт обязательно был бы установлен. К сожалению, видим, что это не так. Но к делу!
— Если вернуться к делу, то надо доказать, что мы единственные во Вселенной.
Только оценив себя как единственное и бесценное существо во Вселенной, мы будем кому-то нужны и интересны. Это наш единственный шанс на Контакт. Но если окажется, что мы и впрямь единственны, то мы опять ничего не теряем, кроме иллюзий. Очень рационально. Вообще второе следствие из леммы — это беспроигрышный вариант действий.
— Но он неосуществим.
— Почему?
— Как вы убедите ученых?
— Я потому и сказал «научно доказать». Гипотеза о единственности разума уже высказывалась и, следовательно, революционной не является. Неужели с помощью научных терминов и инструментов логики вы не сможете убедить массу ваших коллег? Не верю! В науке, где можно проверить далеко не все, что сделано другими, где установки уникальны, где обсуждение результатов опыта занимает в сотни раз больше времени, чем сам опыт, где теоретики не понимают друг друга даже в одной области знания. Если хорошо взяться, они поверят… Заметьте, что и при Птолемее, и при Копернике модель мира многих устраивала. Измеряемая природа прекрасно укладывается в множественную мозаику наших научных представлений.