Дышать легко, углекислота приятно щекочет горло, и запах кажется не таким прогорклым, как в начале, — есть в нем своеобразный аромат. Тело совершенно, и чего бы ни захотел Мухин, управляющие гены поддержат его. Захочу — и стану волком. А захочу — камнем лежачим. Конечно, если случится то, что с Крюгером… На Венере Шаповал успеет принять меры, поднять на борт, а если приступ начнется у ребят там, на Уране… Ативазия. Мухин услышал это слово год назад. Он был последним в группе. Все уже тренировались, а Мухин проходил комиссии. Ему казалось, что он неизлечимо болен, — его изучали раз десять, и Шаповал удрученно качал головой. А потом Мухин случайно узнал: дело было не в нем, а в его матери. Крюгер был сиротой, отец Маневича — известный астрофизик, открывший коллапсар в системе Проциона, — не возражал против выбора сына. С Мухиным было хуже. Мать и слышать не хотела о вариаторах, страшилась всего, связанного с Шаповалом. Бог знает что наговорили ей об испытателях. И будто они, раз изменившись, больше не вернутся к человеческому облику, и будто у них атрофируются лучшие стремления, и так далее и тому подобное. В общем — жертвы науки… Мать верила, и Шаповал медлил. Потом она согласилась; что Шаповал сказал ей, Мухин не знал, но она перестала возражать.
Мухин легко перенес операцию и к тренировкам приступил позже всех.
— Вы будете самым совершенным среди вариаторов, — сказал ему Шаповал. — Ваша УГС-2 рассчитана на максимальную автономию. Отсюда меньше сознательных усилий при перестройке, больше времени для исследований.
Мухин увлекся теорией, написал несколько статей о возможностях модифицированных УГС. Сделал сообщение о работе в комитете ЮНЕСКО. Годдард сидел тогда в первом ряду и смотрел то ли с сожалением, то ли с каким-то скрытым упреком.
— Генетический фонд УГС-2, — рассказывал Мухин, — содержит так называемые нулевые гены. Они хранят информацию только в момент перестройки, считывая ее из специализированных клеток и Ферментов организма. После окончания трансформации эти данные не фиксируются. Таким образом, мы можем сами диктовать себе наследственные признаки.
— Ценой исчезновения стабильной информации? — подал голос Годдард.
Шаповал — он и раньше порывался вставить слово — ответил вместо Мухина:
— Стабильную информацию будет хранить особый набор хромосом. Весь генетический фонд разделится на два класса — постоянный и переменный. — Шаповал снисходительно усмехался, этим наблюдателям из ЮНЕСКО приходится объяснять такие простые вещи. — Зачем каждый набор хромосом должен содержать одну и ту же наследственную информацию? В наш-то век специализации…
— Кто вы, Шаповал? — сказал Годдард недружелюбно. — Бы надеетесь создать информационно идеальное существо. Идеально динамичное, идеально устойчивое, идеально долговечное. А нужно создавать идеально счастливое.
— Счастье — абстракция, — объявил Шаповал. — Сотни человек уже пожелали стать вариаторами…
— Не то вы говорите, Александр. К сожалению, вы понимаете только примеры, связанные с вами лично. Ну так, когда несколько лет назад ваши обезьяны гибли, УГС разваливался, вы были не очень счастливы, но не бросили работу. Человек думает о том, чтобы сделать беспокойной свою жизнь и спокойной жизнь других.
— Генри, о чем мы говорим? — взмахнул руками Шаповал. — Здесь не место для абстрактных этических рассуждений. Решается судьба конкретного опыта!
— С вами бесполезно спорить, Шаповал, — сказал тогда Годдард. — Вы слушаете только себя.
“До чего он ортодоксален, — подумал Мухин. — Годдард просто стар для того, чтобы понять: человек полностью использовал силу своего духа. Мысль может все — создавать шедевры живописи и проекты изумительных по легкости конструкций. Можно развить фантазию системой упражнений и предвидеть будущие открытия. И при этом не иметь никакой власти над собой. Заболела нога — иди к врачу. Хочешь на дно морское — надевай акваплав. Пробегал марафонскую дистанцию — лежи высунув язык и думай о несовершенстве тела. Идея Шаповала в этом смысле гениальна, и Мухину невероятно повезло, что выбрали его”.
Для тренировок приспособили полигон химкомбината, и Мухи гулял несколько суток по не очень уютной камере, дышал то хлором, то серой, то парами свинца. Перестраиваться нужно было в считанные минуты, Шаповал с каждым днем все чаще менял атмосферу, и Мухин едва успевал фиксировать свои ощущения. Выйдя из камеры, он удивил Шаповала, поморщившись и заявив, что в лаборатории неприятно пахнет, и как они тут выдерживают.
— Очень свежо, — сказал Шаповал. — Видите, гроза.
Мухин видел. И вспоминал. В хлорной атмосфере дышалось легче. Приходилось качать через легкие огромное количество воз. духа, и каждая его молекула неуловимо пахла чем-то с детства знакомым: парным молоком (до смерти отца Мухины жили в деревне) или очень свежим хлебом, когда он еще горяч и корка хрустит на зубах. После грозы в Ленинграде пахло озоном, и в смысле ощущений это было ничто.
Качественно мозг не менялся, но Мухин чувствовал, что прежние увлечения не трогают его как раньше. Он и теперь слушал Моцарта, смотрел в Эрмитаже Врубеля, стучал на старом отцовском пианино, но хотел большего. В Моцарте ему недоставало свежести гармоний, не хватало прозрачности. Врубель писал слишком уж прямолинейно, будто школьник на уроке композиции. А пианино издавало столько фальшивых обертонов, что Мухин и вовсе его забросил. Пробовал писать сам, но был, как ему казалось, бездарен, один лишь Шаповал слушал его опусы без содрогания, а Мишка Орлов, один из ребят, ожидающих сейчас на Луне старта к Урану, как-то сказал:
— Неплохо, но ты слишком торопишься. Хочешь рассказать о том, чего и сам еще не понимаешь. Для многих ощущений просто не существует слое. Часто поступаешь так или иначе потому, что велит программа, совсем не разобравшись в обстановке. Мозг должен не только привыкнуть, нужно еще выработать какие-то символы для новых ощущений. У каждого они свои. А ты пытаешься свести все к обычным словам и звукам…
Ручей сделал резкий поворот, и Мухина прибило к берегу. Он полез на рыхлую почву, лег, положив под голову верхнюю пару рук. В небе что-то неуловимо изменилось. Будто дуновение пронеслось под кромкой туч. Закружилось тихим звоном, рассыпалось у ног Мухина.
Из блеклой жижи облаков вынырнули легкие прозрачные полотнища. Мухин понял: они вообще не видны в оптике, отражают далекий инфрасвет, что-то рядом с радиоволнами. “Я должен увидеть”, — подумал Мухин, и тело послушно отозвалось, горы погрузились в дымку, а ручей запылал, освещая своим теплом полнеба. Полотнища высветились ярко, будто вспыхнула бумага и загорелась, съеживаясь и потрескивая. Яркие листы легко планировали к земле и снова взмывали под облака, распрямляясь в тонкий блин, и сморщивались, отталкиваясь от воздушных уплотнений.