Другому Петру Ивановичу пришлось нелегко. В глубине души он тоже не любил современный джаз и ушел бы с него, не будь во втором отделении диксиленда. Но признаться в этом почему-то стыдился. К тому же ему совсем не хотелось соглашаться с собеседником, который будил в нем ощущение тесноты, словно человек, стоящий слева, когда спешишь подняться по эскалатору. После коротенького сомнения Динский решил на всякий случай пересилить возникшую неприязнь. Но к ней добавилась злость на мигнувший в последний раз красными огоньками автобус, и он забубнил подслушанными фразами о необходимости новаторства, рискованном поиске и некоторых консерваторах, которым этого не понять. Спор вскоре так раскалил дыхание наших героев, что лица их совершенно исчезли в облаках пара.
— Вышел на сцену, — кричал, разбивая кулаком воздух, Бинский, — играй, чтоб людям нравилось, а не фигли-мигли дурацкие им подсовывай! Я билет втридорога купил, чтобы после работы отдохнуть, а из-за этих прохиндеев автобус упустил и завтра вот с такой головой встану.
— С вашим “нравится”, — частил Динский, — можно дойти, извините, до потакания самым низменным инстинктам, до вульгарщины рок-ансамблей. Музыка — это не развлечение, это особый вид мышления. А таким утомленным, как вы, не музыка, извините, а шуты гороховые нужны!
— Вы дурака из меня не делайте! — загремел Бинский. — Я музыку знаю и люблю. Диксиленды, да… Бетховен там… “Лунная соната”, а дрянь всякую — клоунов с рок-ансамблями — на дух не принимаю, “Особый вид мышления!” На работе мыслить нужно, а не на концертах! Звеварь, честное слово.
— Прошу меня не оскорблять, — обиделся Динский, — хотя для вас звонарь будет лучшим музыкантом: вместо будильника, чтоб на работу не опоздать. И насчет любви к музыке бросьте! Чужие слова трясете, а сами — как дикарь, извините, который палкой стучит по бревну и ничего лучшего знать не желает. Идите в другое место, если только на работе соображать способны!
— Это куда ж мне идти-то? — каким-то не своим голосом спросил Бинский.
— В другое место, в другое место — зашелестело вдруг рядом. — На вульгарный… вульгарный рок-ансамбль.
Тут в небе появилось солнце, и стало жарко. Но не со стуком в висках, как бывает в горячке спора, и не тем тяжелым, идущим изнутри жаром от чересчур теплой одежды, а по-другому, когда пахнет морем, а вокруг золотой песок, пальмы и паруса яхт на горизонте. Эта прекрасная картина мелькнула перед глазами наших героев, дубленки и шапки спрыгнули с них, как живые, и они оказались в первом ряду перед маленькой круглой эстрадой. На ней, хохоча, настраивали электрогитары и ударные инструменты три бывших белых человека в плавках, высоких ботинках и пиратских косынках на головах.
— Карнавал! Карнавал! — кричали сидевшие кругом разноцветные, почти неодетые люди, и натянутый над ними цирковой шатер из мокрого просвечивающегося брезента раздувался в такт этим крикам. Бородатый ударник (он, похоже, был главным), наклонился, вытянул руки вперед и начал. Зал стих. Удары палочек по барабанам и тарелкам приятно отдавались у каждого в голове. Бинский и Динский сразу почувствовали запах пота, солнца, океана, Дрянного вина, услышали какие-то незнакомые шелесты и шорохи — и потянули их в себя до стука сердца, до холода в животе. Им помогли гитаристы, которые подхватили щелкающий ритм, развили и сделали его еще богаче. Оба Петра Ивановича чувствовали, что музыка сжимает и разжимает их тела, дает ощущение жара, мурашек на щеках, пробегает по позвоночнику. Это волновало, не волновало чрезвычайно приятно. Ударник делал им круглые глаза, его руки почти растаяли в воздухе, он жмурился, тянулся бородой к потолку, потом, как прибой, выбрасывал себя на ударные, замирал, крутил головой, подмигивал какой-нибудь тарелке или барабанам — дескать, лихо, лихо! — блаженно скалясь, откидывался назад… И видеть это тоже было очень приятно.
Оба гитариста (музыке уже не хватало движений их рук), вздрогнув, пошли друг к другу, вытягивая следом длинные хвосты проводов. Будоражаще четко, словно по метроному, они сходились и расходились, скользили, чуть не до хруста выгибались назад, кивали залу грифами гитар, и все это удивительно к месту и здорово. Музыка слепила из Петр-Иванычей, музыкантов и дышащей в такт карнавальной толпы что-то шевелящееся, большое. Петр-Иванычи чувствовали это “что-то” спинами, бедрами, боками, качались с ним влево и вправо, топали ногами, заходились от счастья. Еще чуть-чуть, и они, вскочив, принялись бы крушить шатер, эстраду, стулья. Но этого “чуть-чуть” не случилось: музыкантам не хотелось ни скандала, ни двойного по сравнению с затраченным пота. И музыка совершенно безопасно ударяла людей в животы, массировала их тела, освобождая всех от тяжести головы. Последний аккорд принес темноту, а с ней неприятную пустую тишину с неудобствами.
— Петр Иваныч! Петр Иваныч! — донеслось издалека. — Руку, руку-то отпустите!
— А вы ногу мне отдавили!
Петр-Иванычи рванулись было ругаться, но в воздухе зашелестело:
— Шут… Шут… Шут гороховый нужен?..
И наши герои очутились в первом ряду другого зала, где сидела, наверное, тысяча довольных человек, одетых по-европейски. “Шут! Шут!” — кричали они на чужих, но почему-то понятных языках. А на сцене кланялся большой человек с дурацким раскрашенным лицом, в мятых ботинках и куцем, похожем на мешок, фраке.
К нему подошла одетая в тесное платье дама, из тех, что представляют обычно музыкальных знаменитостей, и на каком-то понятном языке отчеканила:
— Рапсодия си… си… мажор. Сима, значит!
Тут же два фрачных молодца выкатили на сцену украшенное похоронными кистями пианино. Шут было присел к нему поиграть, но молодцы подхватили его под мышки, утащили на край сцены, согнули пополам — дескать, покланяйся публике еще! — и, вернувшись, скоренько приколотили к лакированному боку “инструмента” табличку: “Это — Сплейбей”. Когда грохот стих, Шут осторожно обернулся, увидел, что остался один, и затрусил к “Сплейбею”. виляя спиной и так выбрасывая ноги назад, что залу стали видны подошвы его длинных ботинок.
“Упадет, — решили дуэтом Бинский и Динский, — или еще что-нибудь смешное покажет”. Но Шут, видимо, уважал их, потому что просто уселся на табурет, стоявший возле принесенного молодцами урода. Подняв крышку, он, встряхивая головой и руками, мажорно забарабанил по клавишам… И потянулась музыка, соединявшая в себе удаль похоронного оркестра и радость влюбившегося кота. Шут размахивал руками с энергией отбойного молотка, сгибался в три погибели, скрипел табуретом, но ничего другого извлечь из пианино не мог. Тогда он решил подстроиться к упрямой мелодии и, покачиваясь, с видом медленно жующего лимон человека почти перестал (так видели Бинский и Динский) касаться клавиатуры. В ответ “Сплейбей” разразился веселеньким галопчиком да еще хлопнул музыканта крышкой по рукам. Шут вскрикнул, шлепнул своего мучителя ладошкой и, приподняв на манер автомобильного капота блестящий верх пианино, залез в него чуть не по пояс.